Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я читал романы Шардона, к некоторым возвращался спустя годы, и они всегда меня пленяли. Описанный мир был от меня как нельзя более далек, замкнутый мир из Шаранты, Барбезьё или Коньяка. Пуритане, протестанты, основатели больших фарфоровых заводов из Лиможа, крупные производители коньяков, банкротящиеся потому, что не желали изменять «принципам» традиционных методов, чтобы не пострадало качество их продукции. Жены, дочери, любовницы этих магнатов, их дети — послушные традиции или взбунтовавшиеся. Я уже не помню содержания большинства этих книг, но помню их тон, как помнишь цвето-вую гамму великого художника независимо от тематики.
Книга «Matinales» была написана в 1955 году, и, как отмечает автор, их объединяет только связь дней в их лучшую пору — утро. Странички воспоминаний, замечания о жизни, о стиле, наблюдения за соседями его виллы на Сене. Мне то и дело приходит в голову мысль, что, может быть, именно он останется во французской литературе, о нем будут знать, когда других унесет ветром. Может, на эту книгу стоило бы приклеить ленту с надписью «Только для старых?». Хотя и в этом я не уверен. Им восхищается Роже Нимье, а стиль «Certain sourire»[218] Саган и ее безжалостное самосознание родственны Шардонну.
Скромность, острота взгляда, лаконичность. Такой немодный антиэксгибиционизм, аллюзивность формы, но и музыка этой прозы, музыка без педалирования, где каждое слово [что-то] значит, звучит, но не больше, чем нужно. Чем притягателен этот холодный стиль стоика, словно уже пребывающего за пределами жизни — «Мы ищем первый снег, по которому еще никто не ходил». Шардон — последователь Толстого, впрочем, как и Мартен дю Гар, с которым его многое связывает. Но последний нередко кажется сделанным как будто под Толстого, не уникальным. По этому снегу кто-то уже ходил… Толстой. Шардон никогда не производит такого впечатления. Схватывание жизни, полное внимания. При этом работа писателя как будто в замкнутом пространстве: вот это я знаю, это могу пощупать, а этого не знаю, потому молчу. Он как будто сам себе создал ограничения, никаких «океанических» чувств, может быть, они и есть, но не видны. Что это, как не традиция французской словесности непреходящей ценности. Описания незначительных фактов остаются в истории литературы благодаря стилю, самому простому и пришед-шему к этой простоте благодаря упорному сокращению; ни следа погони за модой, поиска эффектов, которые так быстро устаревают, но потрясающая наблюдательность за людьми, отделенная от себя и никогда к себе не притянутая. «Рисуя бутылку, не нарисуй случайно себя», — сказал Леонардо.
Тема, скорее темы? Снова и снова, среди множества других, проблема любви, верной и вечной… счастья. Мы знакомимся с несколькими любящими парами. Одна из них дала писателю импульс к самому, наверное, прекрасному его роману «Romanesques»[219], любовь неизменная, счастливая и такое нарастание напряжения и изолированности, что уже не совсем понятно, счастье ли это или китайская пытка; история о другой любви, любви исключительной женщины, которая выдумала возлюбленного от начала до конца. Не было и следа связи между этим вымыслом и живым мужчиной, которого она якобы любила. Ничто, ни один факт, ни один перечеркивающий этот образ поступок мужчины не могли повлиять на ее вымысел.
Всего на две-три страницы, но какие воспоминания о родителях, о близких, о Цвейге, о Блуме, о сонме знаменитых, нашумевших тридцать лет назад писателях, которых сегодня почти никто не знает.
Скоротечность и вкус пепла. «Столько ненужных книг, это грустно». А потом какие-то обрывки памяти, которые с возрастом тонут в забвении, «этот вид смерти в нас». Как будто целую страну затопило наводнением, торчит одна стена разрушенного дома, по волнам плавает обломок засохшего дерева — и всё. «Субстанция испарилась», и из великих трагедий, пьес, приключений — коротенькая история. В Толедо, в соборе, есть надгробная плита замечательного епископа и политика, и на ней только Sic iacet pulvis, cinis et nihil[220].
Последняя часть книги — Португалия, часть почти лишняя, настолько впечатления кажутся более поверхностными, без наслоений времени, но и здесь снова — о счастье. Пара на Мадейре (две странички). Живут там двадцать пять лет. Ему восемьдесят. Маленькая банановая плантация обеспечивает им безбедную жизнь. Ежедневная утренняя прогулка верхом по степи, по тропинкам, инкрустированным камнями, среди цветов. Цветы там цветут в любое время года. Каждую субботу они ходят танцевать в отель «Савой». Обо всем забыли, о своем прошлом, обо всем мире, кроме друг друга. Возраст и близкая смерть им не страшны. Счастье. Хочется кричать.
Впрочем, не написана ли вся книга на грани отчаяния, или, может быть, надежды, на которую писатель намекает на последней странице?
195615. Плюшевый альбом
«Хранила до последней войны», «берегла до последней войны»… сколько таких фраз в книге Пии Гурской «Палитра и перо». Какие же утерянные сокровища имеет в виду автор: это всегда памятные вещи, фотографии «неразлучных друзей», молодого Мальчевского и ее брата, поэта и критика «Молодой Польши»[221]. Константы Гурского или рисунок Хелмоньского[222] — фигура Кужавы «в полутени в огромных соломенных лычаках», Кужавы, скульптора, алкоголика и бедняка, который расколотил свой проект памятника Мицкевичу. Станислав Виткевич писал о нем с восхищением, Хелмоньский его обожал.
Эта книга — фотоальбом (некоторые снимки поблекли, другие, как раз самые ранние, — как будто вчера сделаны) портретов людей, сыгравших ту или иную роль в культурной жизни Польши. Автор с теплым благоговением собрала воспоминания о Хелмоньском, Сенкевиче, брате Альберте, Станиславе Виткевиче (эпохи «Искусства и критики»[223] и «Вендровцы»[224], девяностых годов), о Вычулковском[225], Мехоффере[226], Станиславском[227], Мальчевском (эпоха «Искусства» Пшибышевского, «Химеры» Мириама[228], девятисотые и десятые годы), а затем еще из двадцатых и тридцатых годов о профессоре Кшижановском, основании Варшавской академии, Скочилясе[229] и Прушковском[230], братстве Святого Луки и даже о Валишевском.
Дом Пии Гурской, страстно патриотичный, гостеприимный и любознательный, где важную роль играла мать, вечно вышивающая облачения, поражавшая своим ясным умом и молодостью сердца, художественная и педагогическая работа Пии Гурской — на этой канве
- История советской фантастики - Кац Святославович - Критика
- Избранные труды - Вадим Вацуро - Критика
- Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова - Сухих Игорь Николаевич - Литературоведение
- Пришествие Краснобрыжего - Самуил Лурье - Критика
- С минарета сердца - Лев Куклин - Критика
- Записки библиофила. Почему книги имеют власть над нами - Эмма Смит - Зарубежная образовательная литература / Литературоведение
- Лики творчества. Из книги 2 (сборник) - Максимилиан Волошин - Критика
- Сельское чтение… - Виссарион Белинский - Критика
- Русский театр в Петербурге. Ифигения в Авлиде… Школа женщин… Волшебный нос… Мать-испанка… - Виссарион Белинский - Критика
- Разные сочинения С. Аксакова - Николай Добролюбов - Критика