Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Профессор зааплодировал на гитаре, шутовски дергая струны, синьора стала выводить трели, собачка залаяла, маркиз и я стали бешено хлопать в ладоши, а синьора Франческа встала и раскланялась с признательностью.
— Это, право, недурная комедия, — сказала она мне, — но прошло уже много времени с тех пор, как она была поставлена, да и сама я состарилась, — угадайте-ка, сколько мне лет?
Но тут же, отнюдь не дожидаясь моего ответа, быстро проговорила: «Восемнадцать» — и при этом восемнадцать раз повернулась на одной ноге.
— А сколько вам лет, dottore?[117]
— Я, синьора, родился в ночь на новый тысяча восьмисотый год*.
— Я ведь говорил уже вам, — заметил маркиз, — это один из первых людей нашего века.
— А сколько, по-вашему, мне лет? — внезапно воскликнула синьора Летиция и, не помышляя о своем костюме Евы, скрытом доселе под одеялом, порывистым движением приподнялась при этом вопросе так высоко, что показалось не только Красное море, но и вся Аравия, Сирия и Месопотамия.
Отпрянув в испуге при столь ужасном зрелище, я пробормотал несколько фраз о том, как затруднительно разрешить подобный вопрос, ибо ведь я видел синьору только наполовину; но так как она все упорнее продолжала настаивать, то я принужден был сказать правду, именно, что я не знаю соотношения между годами итальянскими и немецкими.
— А разве разница велика? — спросила синьора Летиция.
— Конечно, — ответил я, — тела расширяются от теплоты, поэтому и годы в жаркой Италии гораздо длиннее, чем в холодной Германии.
Маркиз более удачно вывел меня из затруднительного положения, любезно удостоверив, что только теперь красота ее распустилась в самой пышной зрелости.
— И подобно тому, синьора, — добавил он, — как померанец чем старее, тем желтее, так и красота ваша с каждым годом становится более зрелой.
Синьора, казалось, удовлетворилась этим сравнением и, со своей стороны, призналась, что действительно чувствует себя более зрелой, чем прежде, особенно по сравнению с тем временем, когда она была еще тоненькой и впервые выступала в Болонье, и что ей до сих пор непонятно, как она с такой фигурой могла вызвать подобный фурор. Тут она рассказала о своем дебюте в роли Ариадны; к этой теме, как я узнал потом, она очень часто возвращалась. По этому случаю синьор Бартоло должен был продекламировать стихи, брошенные ей тогда на сцену. Это были хорошие стихи, полные трогательной скорби по поводу вероломства Тезея, полные слепого воодушевления Вакхом и цветисто-восторженных похвал Ариадне. «Bella cosa»[118], — восклицала синьора Летиция после каждой строфы. Я тоже хвалил образы, и стихи, и всю трактовку мифа.
— Да, миф прекрасный, — сказал профессор, — и в основе его лежит, несомненно, историческая истина; некоторые авторы так прямо и рассказывают, что Оней, один из жрецов Вакха, обвенчался с тоскующей Ариадною, встретив ее покинутой на острове Наксосе, и, как часто случается, в легенде жрец бога заменен самим богом.
Я не мог присоединиться к этому мнению, так как в области мифологии более склонен к философским толкованиям*, и потому возразил:
— В фабуле мифа, в том, что Ариадна, покинутая Тезеем на острове Наксосе, бросается в объятия Вакха, я вижу не что иное, как аллегорию: будучи покинута, она предалась пьянству — гипотеза, которую разделяют многие мои соотечественники — ученые. Вы, господин маркиз, знаете, вероятно, что покойный банкир Бетман* постарался, в духе этой гипотезы, так осветить свою Ариадну, чтоб она казалась красноносой.
— Да, да, франкфуртский Бетман был великий человек! — воскликнул маркиз. В тот же миг, однако, что-то, по-видимому очень важное, пришло ему в голову, и он, вздохнув, пробормотал: «Боже, боже, я позабыл написать во Франкфурт Ротшильду*!» И с серьезным деловым лицом, с которого исчезло всякое шутовское выражение, он быстро, без долгих церемоний, простился, пообещав вернуться вечером.
Когда он исчез и я только что собрался, как это принято на свете, сделать свои замечания о человеке, благодаря любезности которого удалось завязать столь приятное знакомство, я, к своему удивлению, увидел, что здесь не могут нахвалиться им и в особенности превозносят, притом в самых преувеличенных выражениях, его пристрастие к красоте, его аристократически изящные манеры и бескорыстие. Синьора Франческа тоже присоединилась к общему хору похвал, но призналась, что нос его внушает ей некоторую тревогу и всегда напоминает ей Пизанскую башню*.
Прощаясь, я снова просил удостоить меня милостивого соизволения поцеловать ее левую ногу, и она с серьезной улыбкой сняла красный башмачок, а также и чулок; а когда я склонил колени, она протянула мне свою лилейно-белую цветущую ножку, которую я и прижал к губам с большим благоговением, чем если бы проделал то же самое с ногой папы. Само собою разумеется, я взял на себя также роль камеристки и помог ей надеть чулок и башмак.
— Я довольна вами, — сказала синьора Франческа, когда дело было сделано, причем я не слишком спешил, хотя и работал всеми десятью пальцами, — я довольна вами, вы можете почаще надевать мне чулки. Сегодня вы поцеловали мне левую ногу, завтра к вашим услугам правая. Послезавтра вы можете уже поцеловать мне левую руку, а день спустя — и правую. Если будете вести себя хорошо, то впоследствии я протяну вам и мои губы, и т. д. Видите, я охотно поощряю вас, а так как вы еще молоды, то можете далеко пойти.
И я далеко пошел! Будьте в том свидетелями вы, тосканские ночи, и ты, светло-синее небо с большими серебряными звездами, и вы, дикие лавровые поросли и таинственные мирты, и вы, апеннинские нимфы, порхавшие вокруг нас в свадебной пляске и грезами уносившиеся в лучшие времена — времена богов, когда не существовало еще готической лжи, разрешающей лишь слепые наслаждения, ощупью, в укромном уголке и прикрывающей своим лицемерным фиговым листком всякое свободное чувство.
В отдельных фиговых листках тут и не было нужды — целое фиговое дерево с широко раскинувшимися ветвями шелестело над головами счастливцев.
Глава VII
Что такое побои — это известно, но что такое любовь — до этого никто еще не додумался. Некоторые натурфилософы утверждали, что это род электричества. Возможно — ибо в момент, когда влюбляешься, кажется, будто электрический луч из глаз возлюбленной поразил внезапно твое сердце. Ах! Эти молнии самые губительные, и того, кто найдет для них отвод, я готов поставить выше Франклина. Если бы существовали небольшие громоотводы, которые можно было бы носить на сердце, и если бы на них имелась игла, по которой можно было бы отводить ужасное пламя куда-нибудь в сторону! Но боюсь, что отнять стрелы у маленького Амура не так легко, как молнии у Юпитера и скипетры у тиранов. К тому же любовь не всегда поражает молниеносно, иной раз она подстерегает, как змея под розами, и высматривает малейшую щель в сердце, чтобы проникнуть туда; иногда это — одно только слово, один взгляд, рассказ о чем-нибудь незначительном, и они западают в наше сердце, как блестящее зерно, лежат там спокойно всю зиму, пока не наступит весна, и маленькое зерно не распустится в огненный цветок, аромат которого пьянит голову. То самое солнце, что выводит из яиц крокодилов в Нильской долине, способно одновременно довести до состояния полной зрелости посев любви в юном сердце, где-нибудь в Потсдаме, на Гафеле — и тут-то польются слезы и в Египте и в Потсдаме! Но слезы далеко еще не объяснение… Что такое любовь? Определил ли кто ее сущность, разрешил ли кто ее загадку? Быть может, разрешение ее принесло бы большие муки, чем самая загадка, и сердце ужаснулось бы и оцепенело, как при виде Медузы. Вокруг страшного слова, разрешающего загадку, клубком вьются змеи… О, я никогда не хочу слышать слово разгадки! Жгучая боль в моем сердце дороже мне все-таки, чем холодное оцепенение. О, не произносите его, тени умерших, вы, что блуждаете по розовым садам нашего мира, не зная боли, как камни, но и не чувствуя ничего, как камни, и бледными устами улыбаетесь при виде молодого глупца, превозносящего аромат роз и сетующего на шипы.
Но если я не могу, любезный читатель, сказать тебе, что такое собственно любовь, то я мог бы тебе подробно рассказать, как ведет себя и как чувствует себя человек, влюбившийся в Апеннинах. А ведет он себя как дурак, пляшет по холмам и скалам и думает, что весь мир пляшет вместе с ним. А чувствует он себя при этом так, будто мир сотворен только сегодня, и он первый человек. Ах, как прекрасно все это! — ликовал я, покинув жилище Франчески. Как прекрасен, как чудесен этот новый мир! Казалось, я должен был дать имя каждому растению и каждому животному, и я придумывал наименования для всего окружающего в соответствии с внутренней его природой и с моим собственным чувством, которое так чудесно сливалось с внешним миром. Грудь моя была как источник откровения; я понимал все формы, все образы, запах растений, пение птиц, свист ветра и шум водопадов. Порой слышал я также божественный голос: «Адам, где ты?» — «Здесь, Франческа, — отвечал я тогда, — я боготворю тебя, так как наверное знаю, что ты сотворила солнце, луну и звезды, и землю со всеми ее тварями!» Тут в миртовых кустах раздался смех, и я тайно вздыхал: «Сладостное безумие, не покидай меня!»
- Сорок два свидания с русской речью - Владимир Новиков - Публицистика
- Россия на пороге нового мира. Холодный восточный ветер – 2 - Андрей Фурсов - Публицистика
- Том 15. Дела и речи - Виктор Гюго - Публицистика
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Нам нужна великая Россия. Избранные статьи и речи - Петр Аркадьевич Столыпин - История / Публицистика
- По поводу новых изданий о расколе - Николай Аристов - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Основы метасатанизма. Часть I. Сорок правил метасатаниста - Фриц Морген - Публицистика
- Разгром 1941 (На мирно спящих аэродромах) - Марк Солонин - Публицистика
- Никогда не сдаваться! Лучшие речи Черчилля - Уинстон Черчилль - Публицистика