Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Герд и сама была не лишена фривольного направления мыслей. Как-то раз мы пошли с ней (незаконно) в кино, в большое, великолепное новое здание «Колоссеума». Зал был украшен копиями античных статуй, и Герд, не без игривости, обратила мое внимание на Фарнезского Геракла, отличающегося, как известно, внушительными признаками пола. Может быть, я был немного шокирован, но зато я почувствовал некоторое облегчение: не одному мне любовь не мешает волноваться грубыми вопросами секса, — у девочек это, видно:, тоже так, по-своему. Это был ложный жизненный урок, который впоследствии дорого мне обошелся.
Но тогда мне стало легче и проще с Герд. В это время я жил уже в ванной комнате; здесь она меня и навещала. Раз, как часто бывало, говорить нам было не о чем, и мы развлекались поистине не очень взрослым занятием: балансировали, идя друг другу навстречу, по краю ванны. Встретимся — и расходимся. Так раз, два, три… на третий раз мы потянулись друг к другу и поцеловались. Засмеялись, потеряли равновесие и поспешили кое-как спрыгнуть.
Провожая Герд опять на станцию, как бы невзначай (я часто рассказывал ей о разных диковинках русской жизни), — я упомянул, что в Грузии возраст вступления в брак — 14 лет для девушек и 16 лет для молодых людей (это была правда: тогда был там такой закон). Я сказал шутя, что хорошо бы туда поехать. Мое сообщение вызвало ее интерес, но не очень активный — она хорошо понимала несбыточность такой поездки и, вероятно, с самого начала чувствовала, что всему этому нет будущего. Раз она сказала, что я — ее «форловсде», но, кажется, прибавила — «раа lissom» («понарошке»).
Между тем, вокруг нас развивались любовные события «всамделишные», а не «нарочные». Недолго побыв у нас летом 1928 года, Миша уехал в Ленинград, а вскоре повидаться с ним выехала туда и Маргит. Вернулась она невеселая и молчаливая. Только уже в Ленинграде мы узнали, в чем дело. Когда Маргит приехала, Миша лежал в больнице со скарлатиной. Мишины Друзья и наши родные встретили его невесту цветами и почетом. Но, покуда Миша отсутствовал, за Маргит приударивал наш молодой родственник — Котька Трусов, красивый недоучившийся лодырь и пьяница. Флирт её зашел далеко, или так счел за благо принять его Миша, который тем временем был по уши погружен в целых два романа. Он еще и после возвращения Маргит в Осло продолжал в тот год изредка писать ей, но дело явно шло к концу их отношений.
В разгар второго школьного семестра и в разгар моих лирических прогулок с Герд, вдруг, ранней весной 1929 года, выяснилось, что мы уезжаем в Ленинград.
В первый раз папа приехал в Норвегию на год, а задержался на четыре; начал бухгалтером, а дошел до замторгпреда. Нынче он заключил договор на три года на должность заведующего финансовым отделом; но отношения в торгпредстве и полпредстве складывались теперь совсем иначе. Коллонтай ушла — была переведена полпредом в Мексику; Элердов был отозван; в полпредстве надолго воцарилась атмосфера и недоверия к иностранцам — уже готовая перерасти в шпиономанию, — и враждебности к беспартийным специалистам-интеллигентам. Словом, не знаю уж, по своему ли желанию или по воле Наркомвнешторга, папа был отозван в Ленинград и командирован в трест Экспортлес для изучения лесоэкспортного дела с видами на внешнеторговую работу в Англии, Надо было срочно собираться.
Эти последние дни в Норвегии памятны мне потому, что я в это время засел за забытый Мишей советский учебник политэкономии Леонтьева. Я прочел его чуть ли не залпом, пришел в восторг и с?ал из-за него, как я считал, марксистом. Вся прекрасно знакомая мне зарубежная жизнь получила ясное, логичное и неопровержимое объяснение: и классовое неравенство, и роль капитала — все это получило свое место и открывалось ключом прибавочной стоимости. Меньше удовлетворила меня та часть учебника, где говорилось о политэкономии социализма, — я так и не понял, почему монополия в капиталистических условиях приводит к повышению цен и понижению качества продукции (это было логично доказано и вполне понятно), — а в условиях социализма эти же последствия не должны иметь места. Но я успокоил себя тем, что политэкономия социализма еще не разработана.
Перед отъездом я обошел в школе всех учителей, каждого поблагодарил и попрощался с ним. Не сделал я исключения и для Дедикена. Он встретил меня неласково: «Что тебе надо?» Но когда я сказал ему, что уезжаю в Россию и хочу с ним попрощаться и поблагодарить за все, он растрогался, правильно назвал меня по фамилии и долго тряс мне руку. В дирекции мне выдали справку на английском языке о том, что я был учеником Риисской Повышенной Всеобщей школы и что школа довольна «not only with his conduct but also with his work…» («не только его поведением, но и его работой»). Я был очень рад: я не посрамил своей страны.
Герд пришла в Виндерен провожать нас. Комнаты были уже пусты. Главнейшие наши пожитки были погружены на два такси (остальное шло малой скоростью); в первую машину сели родители и Алеша, во вторую — только я и Герд[20]. Так неожиданным свиданием наедине кончилась наша любовь. Еще несколько минут — и мы расстанемся навсегда. Мы молчали, глядя, как пробегают мимо знакомые улицы. Я знал, что надо в последний раз поцеловать ее, — и не мог. Невозвратимые минуты бежали. И вот уже вокзал, и вот уже я, на людях, как всем другим знакомым, незначаще пожимаю ей руку: «Farvel». И все.
Маргит на вокзале робко попросила передать, чтобы Миша прислал ей на память виды Ленинграда. Она их не получила.
И дальше — опять Стокгольм, поток первомайской демонстрации с красными флагами, открывающийся с крыши «Вавилонской башни», советский настоящий шелковый флажок, купленный по моему и Алешиному настоянию в шведском универмаге; синие воды Балтики, каменистый, мирный мыс Ханко — старинный Гангут, морское поле битвы и победы петровского флота; маленький, полурусский на вид, Хельсинки с финскими и шведскими вывесками; дачи Уусикиркко, Перкиярви и Териок; серый каменный вокзал пограничной станции Райайоки, заветный мост через Сестру, Бслоостров, таможня, убогие пригороды, красные трамвайчики, низкий и захолустный Финляндский вокзал.
Нас встречал Миша.
— В Ленинграде голод, — сказал он, к недоуменному смятению родителей.
— Голод не голод, а социализм будет тогда, когда не будет булыжных мостовых, — подумал я, качаясь в извозчичьей пролетке.
Я еще долго жил Норвегией. Я написал открытки Улаву Эвергору с вопросами о том, как прошли экзамены, Мари Лисбет — нахальную, или, как мне казалось, ироническую; написал мисс Бюринг; и — не Герд, а Стриндбергам, — сообщил о том, что я здесь встретил новый мир, «так же отличающийся от современного норвежского, как тот — от времен Улафа Святого» (я имел в виду различие социально-экономических формаций). Ответов я не получил. Быть может, мои открытки не дошли: не соответствовали все более драконовским правилам почтовых отправлений за границу. Папа, впрочем, еще как-то раз получил письмо от инженера Смтриндберга с карточкой Кари, Бьерна и выросшей, необыкновенно похорошевшей Герд. Но сам я получил только — освершенно внезапно — длинное письмо от Ханса Селикмана, с которым я вовсе не дружил. Он сообщал, что экзамены прошли хорошо, никто не провалился, кроме «Ротты» Нильсена, и что мисс Шетт-Ларсен они больше не боятся и всадили гвоздь ей в стул. На этом поразительном сообщении надолго опустился занавес, скрывший от меня мою Норвегию.
Глава пятая (1929–1932)
… Огонь ленинизма нам путь освещает,
На штурм капитала весь мир созывает,
Два класса столкнулись в последнем бою,
Наш лозунг — Всемирный Советский Союз,
Наш лозунг — Всемирный Советский Союз!
«Коминтерн» .песняII
Ленинград 1929-30 годов встретил нас угрюмо. Вся мелкая мишура нэпа сошла с него, и он стоял опять обнаженный, некрашенный и мрачный, как в годы военного коммунизма. Закрылись лавки и лавчонки «частников», закрывались и превращались в артели последние сапожные, часовые и портняжные мастерские. На полках кооперативов было пустовато, а то и совсем пусто, и часто на требование дать товар, — с полки ли или с витрины, — следовал лаконичный и мрачный ответ: «бутафория». Вскоре ввели карточки, и на тротуарах опять стали выстраиваться очереди. Потом газеты начали выходить с шапками: «Ликвидируем кулака как класс», из деревни доходили слухи о жестокой политике раскулачивания. Бесконечно умножились политические анекдоты; некоторые были просто злобные, но другие — смешные и остроумные, и их рассказывали все, кроме самых убежденных и идейных партийцев, — но рассказывали в тесном кругу, в своих стенах: они карались, как тяжкое уголовное преступление. Я помню, меня это поражало, — с точки зрения закона выходило, что не преступников просто нет. О раскулачивании (не без некоторого основания, — во всяком случае, в наших северных, нищих губерниях) рассказывали, что с приездом комиссаров из города «мужички» (тогда это слово еще не вывелось) выбирали кого-нибудь в кулаки: «Митрич, ты уж пострадай за опчество». Но в деревне было не до шуток. Анекдоты анекдотами, а интеллигенты чувствовали себя неуютно: любой из них был в десятки раз состоятельнее тех крестьян, которые считались зажиточными (а потому — элементами капитализма в деревне, а потому в двадцать четыре секунды экспроприировались — лишались всего до последней копейки и тряпки и ссылались на Крайний Север и в Сибирь: мужчины — отдельно, а женщины и дети — отдельно). Конечно, все мы, — или, по крайней мере, молодежь, уже нюхнувшая марксизма, — понимала, что толстых «мироедов» с газетных карикатур надо понимать в переносном смысле, и что дело тут не в абсолютной зажиточности, а во владении средствами производства, что лозунг, раз данный, требует доходчивого и потому упрощенного преподнесения, — и все-таки было жутковато. Шли первые процессы инженеров, обвиняемых во вредительстве, среди рабочих настроение было сильно накалено против интеллигенции, и большинство инженеров спрятало в глубокие сундуки свои фуражки с темнозелеными околышами, или, по крайней мерс, спороло с них инженерскую эмблему — молоток и гаечный ключ. На селе ускоренно создавались сельскохозяйственные коммуны, а кое-где в городе, — но с большим энтузиазмом, — коммуны жилищные, «дома-коммуны», ростки будущего, воспетые Маяковским, где было общее —
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Сибирской дальней стороной. Дневник охранника БАМа, 1935-1936 - Иван Чистяков - Биографии и Мемуары
- Кольцо Сатаны. Часть 1. За горами - за морями - Вячеслав Пальман - Биографии и Мемуары
- Лоуренс Аравийский - Томас Эдвард Лоуренс - Биографии и Мемуары
- Троцкий. Характеристика (По личным воспоминаниям) - Григорий Зив - Биографии и Мемуары
- Откровения маньяка BTK. История Денниса Рейдера, рассказанная им самим - Кэтрин Рамсленд - Биографии и Мемуары / Триллер
- Вдохновитель репрессий или талантливый организатор? 1917–1941 гг. - Арсен Мартиросян - Биографии и Мемуары
- Кутузов. Победитель Наполеона и нашествия всей Европы - Валерий Евгеньевич Шамбаров - Биографии и Мемуары / История
- Письма с фронта. 1914–1917 - Андрей Снесарев - Биографии и Мемуары