Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я думал: «Быть может, такая верность и стойкость должны встретиться каждому хоть раз в жизни, пусть даже кто-то страдает. Да, ты слышал про любовь, про утрату, а может быть, и про любовь, и утрату, и горе, про верность и стойкость, и ты сам знал и любовь, и утрату, и горе, но никогда не встречал все пять вместе, вернее, четыре, потому что верность и стойкость, про которые я думаю, неотделимы», — а она в это время говорила.
— Я не про то, чтобы вместе… — И остановилась сама прежде, чем я поднял руку и закрыл ей рот, не знаю, решился бы я или нет, — и сказала: — Нет, не бойся, я больше не скажу то слово. — Она посмотрела на меня: — Теперь ты, наверно, знаешь, о чем я с тобой хотела говорить.
— Да, — сказал я, это она прочла по губам. Я написал: «О браке».
— Как ты догадался?
«Неважно, — написал я. — Я рад».
— Я тебя люблю, — сказала она. — Теперь пойдем обедать. А потом домой, я тебе все расскажу.
Я написал: «А ты не пойдешь переодеваться?»
— Нет, — сказала она. — Туда можно идти, не переодеваясь.
Она так и пошла. И среди посетительниц этого ресторана она могла бы появиться в чем угодно, хоть с одной слуховой трубкой и в набедренной повязке, причем внимание привлекла бы, наверное, слуховая трубка. Это был настоящий притон. Наверно, в субботу к полуночи, а может быть, и в другие вечера (это было время бешеных заработков на верфях) здесь начинался настоящий бедлам, даже, как говорится, пожар в бедламе; мне и сейчас казалось, что я в сумасшедшем доме, так тут орало радио. Но я-то не глухой. Зато еда — камбала и креветки — была первоклассная, и официантка подала стаканы и лед, бутылку я принес с собой, и в этом шуме голос Линды был не так приметен. А она все время нарочно говорила о том, на что я мог бы отвечать только «да» и «нет», болтала о верфи, о работе, о других людях, и похоже было, что она — маленькая девочка, в первый раз приехала на каникулы домой из школы, и ела она тоже по-детски торопливо, не прожевывая как следует, а когда мы поели, сказала:
— Теперь пойдем!
Она мне еще не говорила, где я остановлюсь, а я не знал, где она живет. Мы снова сели в машину, и я зажег свет, чтобы она видела блокнот, и написал: «Куда?»
— Прямо, — сказала она. Мы вернулись к центру города, и я поехал прямо, пока она не сказала: — Поверни тут, — и я повернул, потом она сказала: — Вот тут, — и мне пришлось остановиться у обочины, чтобы написать: «Который дом?»
— Гостиница, — сказала она. — Вон дальше. — Я написал: «Нам надо поговорить. Разве у тебя нет в квартире комнаты, где никто не помешает?»
— А мы тут сегодня оба ночуем. Я все устроила. Наши комнаты рядом, между ними только стенка, и я велела обе кровати поставить к этой стенке, и когда мы поговорим и разойдемся по комнатам, я в любое время ночью смогу постучать в стенку, и ты услышишь, а я приложу руку к стене и почувствую ответный стук. Я знаю, я тихо постучу, чтобы никого не разбудить, никто, кроме тебя, не услышит.
Около гостиницы была стоянка для машин. Я взял чемоданчик, и мы вошли. Хозяин был знаком с Линдой, — должно быть, к этому времени все в городе уже знали ее или слыхали о молодой женщине, глухой, которая работала на верфи. Во всяком случае, нас никто не остановил, хозяин назвал ее по имени, она меня с ним познакомила, он отдал мне оба ключа, и опять нас нигде не остановили, я открыл дверь ее номера, а там уже стояла ее сумка и даже цветы в вазе, и она сказала:
— Теперь я могу принять ванну, — и я сказал:
— Хорошо, — потому что это слово она умела читать по губам, и ушел к себе в номер. Да, почему должна существовать верность и стойкость, неужто только потому, что ты вообразил, будто они есть? Если бы у всех людей мечты сбывались, какие же это были бы тогда мечты?
И вскоре она постучала в стенку, и я прошел из одного номера в другой, пять шагов, и закрыл за собой дверь. Она сидела в постели, опираясь спиной на обе подушки, на ней было что-то вроде свободной кофточки или халатика, а волосы (должно быть, она остриглась, когда правила санитарной машиной, но теперь они отросли, она их уже связывала лентой, темно-синей, как ее глаза) расчесаны или убраны на ночь, одной рукой она придерживала на коленях блокнотик и грифель, другой похлопала по кровати, чтобы я сел около нее.
— Тебе он и не понадобится, — сказала она, слегка подымая и снова кладя блокнот, — тебе придется только отвечать «да», а это я могу слышать. И вообще, раз ты знаешь, о чем идет речь, нам будет легко договориться. А если я еще скажу, что прошу сделать это ради меня, тебе будет еще легче это сделать. Вот я и говорю. Сделай так ради меня.
Я взял блокнот.
«Конечно, сделаю все, что ты…»
— Помнишь, там, на берегу, когда солнце село и ничего не осталось, только сосны и закат, песок и океан и мы с тобой, и я сказала, что нельзя, чтобы все это пропадало зря после такого ожидания, такой разлуки, что должны быть два человека во всем мире, которые так отчаялись, так стосковались друг без друга, что наконец заслужили, чтобы все это не пропадало зря, и вот они вдруг бегут вдвоем, спешат туда, на это место, а оно уже близко, вот тут, и нет больше отчаяния и тоски, нет больше ничего, ничего. — И вдруг я увидал, как прямо под упором моего взгляда у нее сразу хлынули, потекли слезы, а я никогда не видел, чтобы она плакала, и она сама как будто не чувствовала, не сознавала, что с ней делается. Я написал:
«Перестань».
— Что перестань? — а я:
«Ты плачешь».
— Нет, не плачу, — а я:
«Посмотри на свое лицо».
На столике, как всегда, лежало обычное, стандартное зеркальце и пачка салфеток, но я вынул носовой платок и протянул ей. А она вместо платка прижала к глазам ладони ребром и растерла слезы по лицу, по щекам, горстью, как стирают пот, и даже стряхнула влагу движением кисти, как стряхивают капли пота.
— Не бойся, — сказала она. — Я не скажу то слово, я об этом и не думаю. Потому что это неважно, как неважно дышать, пока ты не сознаешь, что дышишь, а просто дышишь, когда тебе нужно. Это становится важным, только когда встают вопросы, когда тебе трудно, когда ищешь выход: ведь дыхание тоже становится важным, только когда встает вопрос — можешь ли ты вздохнуть, только когда тебе становится трудно дышать. Все дело в другом, в мелочах: вот подушка, на ней еще осталась вмятина от его головы, вот галстук, он еще сохранил форму, словно только что снят вечером и висит, пустой, на спинке кровати, даже пустые туфли на коврике стоят, как прежде, правый чуть повернут наружу, будто его ноги все еще в них, все еще идут, как он ходил, слегка припадая на одну ногу, негры в старину говорили — гордая походка… — И я:
«Перестань, перестань же. Ты опять плачешь».
— Я не чувствую. Я ничего не чувствую на лице с того самого дня, ни жары, ни холода, ни дождя, ни воды, ни ветра — ничего. — Тут она взяла мой платок, вытерла лицо, но когда я подал ей зеркало и даже начал писать: «Где твоя пудра?» — она и зеркала не взяла. — Я больше не буду. Понимаешь, вот этого я хочу и для тебя. Я тебя люблю. Если бы не ты, я, наверно, не выдержала бы. Но теперь все в порядке. И я хочу, чтобы у тебя тоже было все это. Сделай это ради меня. — И я:
«Но что ради тебя Ты мне так и не сказала».
— Женись, — сказала она. — Я думала, ты понял. Разве ты мне не сказал, что знаешь, о чем я? — И я:
«Мне жениться Мне…»
— А про кого же я говорю? Неужели ты подумал, что я… Гэвин!
— Нет, — сказал я.
— Я вижу. Ты сказал «нет». Ты солгал. Ты думал, что я сама собираюсь замуж.
— Нет, — сказал я.
— Помнишь, как я тебе однажды сказала, что, если ты решил солгать ради меня, я всегда могу рассчитывать, что ты не отступишься, как бы тебя ни разоблачали?
— Помню, — сказал я.
— Значит, все в порядке, — сказала она. — Нет, теперь я о тебе. Вот что ты должен сделать ради меня. Я хочу, чтобы ты женился. Хочу, чтобы у тебя тоже было все это. Потому что тогда нам будет хорошо. Мы всегда будем вместе, хотя бы мы были вдали друг от друга, хотя бы нам пришлось жить далеко и врозь. Как ты говорил? Те, двое на всем свете, которые могут любить друг друга без того, чтобы — нет, даже без того, чтобы думать об… я не скажу то слово, которое ты не любишь. Значит, обещаешь?
— Да, — сказал я.
— Знаю, ты не можешь завтра выйти из дому и тут же найти ее. Может быть, пройдет год, два. Только не надо сопротивляться мысли, что тебе нужно жениться. Как только ты перестанешь сопротивляться, все выйдет само собой. Ты сделаешь это?
— Клянусь, — сказал я.
— Как? Ты сказал «клянусь», правда?
— Да, — сказал я.
— Ну, поцелуй меня! — Я поцеловал ее, на миг ее руки крепко, сильно сомкнулись у меня на шее, потом опустились. — И завтра пораньше уезжай домой. — И я написал:
«Я собирался остаться на весь день».
— Нет. Завтра. Пораньше. Я приложу руку к стене, и, когда ты ляжешь, постучи мне, а если я проснусь ночью, я смогу тебе постучать, и если не будешь спать, если еще будешь там, ты тоже постучи мне, а если я не почувствую стука, ты мне напишешь из Джефферсона завтра или послезавтра. Теперь мне хорошо. Спокойной ночи, Гэвин.
- Портрет Дориана Грея - Оскар Уайльд - Классическая проза
- Портрет Дориана Грея - Оскар Уайльд - Классическая проза
- Солдатская награда - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Тезей - Андре Жид - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 9 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Пилот и стихии - Антуан Сент-Экзюпери - Классическая проза
- Убиенный поэт - Гийом Аполлинер - Классическая проза
- Приключение Гекльберри Финна (пер. Ильина) - Марк Твен - Классическая проза
- Флибустьеры - Хосе Рисаль - Классическая проза
- Сарторис - Уильям Фолкнер - Классическая проза