Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остальные удовольствия ярмарки те же, что и в каждом большом городе: конечно — театр, конечно — собрания или так называемый редут, зверинцы, цирки, панорамы и всякий подобный вздор; помещики всему этому предпочитали бега, которые начинались с открытием ярмарки, и на которых участниками были их братья-помещики, соседи и знакомцы. Потом сам панский ряд и все вообще ряды и лавки служат своего рода клубом для помещиков, клубом самых обширных размеров. Тут они встречаются с дворянством целой губернии, из отдалённейших уездов её, с такими помещичьими семействами, с которыми всё знакомство ограничивается Коренною ярмаркою да выборами, потому что их более негде встретить. Многие планы относительно предстоящих выборов, ещё более планов матримониальных, решаются на ярмарке, где все налицо и все свободны.
Коренная поддерживает нечувствительным образом связь помещиков целой губернии, и в этом отношении играет такую же роль для Курска, какая приписывается историками олимпийским играм и пифийскому оракулу в отношении греческих республик. Коренная пала вместе с падением крепостного права, и как хотите, а я уверен, что так и должно было быть. Пусть её переводят в Курск, пусть обороты её утроиваются, гостиные ряды обновляются, — я скажу своё: Коренная не воскреснет; не воскреснет в той своей степенной, восточной простоте и разбросанности, с теми характерными барскими привычками своими, с теми цыганками, историями о знаменитых пощёчинах, знаменитых прогарах, знаменитых рысаках и знаменитых покупках, без которых Коренная не может быть Коренною.
Панский рядГлавное дневное занятие и увеселение посетителей, преимущественно же посетительниц Коренной ярмарки, — это прогулка по панскому ряду. Панский ряд — это своего рода Пале Рояль, немножко в татарском вкусе, — Пале Рояль, которого комфорт и изящество так же по плечу курскому помещику, как парижский Пале Рояль — парижанину. Мне кажется, что увеселения и украшения жизни верно могут обрисовывать народ. Тут сейчас познакомишься с той степенью тонкости и изобретательности, до которых развилась его фантазия, с большею или меньшею требовательностью его вкусов; узнаешь, как велик в них процент спиритуальности или материализма, идиллической сентиментальности или прозаического реализма. Силы народа тотчас скажутся в смелых запросах, на которые они чувствуют своё органическое право, в стремлениях ко всему необычайному, ослепительному, исключительно им принадлежащему.
Посмотрите, с каким дерзким, почти безумным соревнованием разрастается роскошь Парижа или Вены. Как быстро асфальтовая мостовая заменяет гранитную, гуттаперчевая — асфальтовую; газ вытесняет масло, электричество — газ; как мало-помалу целые улицы в несколько вёрст длины являются с зеркальными стенами вместо кирпичных, и много-много тому подобного.
Не у всякого народа явится такая смелость, а смелость тоже не без причин. Не такова наша полустепная русская натура, ещё не совсем проснувшаяся, ещё не досыта отчесавшаяся, ещё не смогшая сбросить с своих здоровенных плеч проклятую ведьму, давно их оседлавшую, имя которой — матушка-лень. Мне кажется, что сказки о Яге-бабе, которыми начинается доисторический цикл народной поэзии нашей, скрывают под аллегориею этой неопрятной старухи, вечно спящей в своей избушке, задрав ноги под потолок, идею вековечной русской лени.
Давным-давно существует Коренная ярмарка, давно стоит этот когда-то великолепный гостиный двор, сколько миллионов рублей обернулись с тех пор на этой ярмарке и в этом дворе, а между тем ни малейшей попытки украшения или улучшения их не было заметно с того давнего времени. Только те перемены, которые производят осенние ливни, да зимние вьюги, да разрушительное время — одни они отпечатались на длинных галереях гостиных рядов. Паутины стало больше, штукатурки меньше, стёкла тусклые, доски гнилые. Но русский помещик вряд ли замечает какое-нибудь неудобство в этом обстоятельстве; ещё меньше, конечно, русский купец.
Панский ряд длиною никак не меньше четверти версты; в детстве, когда мы высаживались лакеями из шестиместной кареты, битком набитой девицами и детьми, я ощущал большое сердечное трепетание, очутившись у сквозного подъезда его, полного народом. Пока девицы наши торопливо оправляли свои шумящие платья и мимоходом обдёргивали друг у друга воротнички и ленточки, другие кареты уже наезжали на нашу, и чужой форейтор, запутав подручную в длинном уносе, надоедливо кричал: «Съезжай!» нашим кучерам.
Помню, с каким страхом поглядывал я в те минуты на двух рослых усатых жандармов в белых перчатках и с белыми пушистыми эполетами, звеневших саблями и шпорами. Я ожидал от них кровопролитного вмешательства, будучи несомненно уверен, что малейшее промедление нашего кучера Михайла и форейтора Захарки заставят жандармов обнажить сабли, чего мне вместе с тем необычайно хотелось. Голова кружилась, когда я конфузливо взглядывал на открывшуюся с подъезда длинную галерею панского ряда: шляпки, перья, султаны, кивера, великолепные, как мне тогда казалось, платья, сабли военных, а главное — целая река чужих физиономий, чужих фигур; все они ходили и толкались так смело, что я чувствовал себя будто потонувшим среди них. Не знаю, верил ли я тогда, что панский ряд имеет конец и начало, что роскошь его бесчисленных магазинов, помещённых за открытыми арками на обе стороны широкого прохода, можно хоть приблизительно оценить. С сердцем, оглушённым и подавленным столько же робостью, сколько изумлением, бродил я за кем-нибудь из своих, искреннейшим образом разевая рот на окружавшие меня чудеса. Я думаю, что и теперь не одна страрооскольская или обоянская баба чувствует то же самое, неловко пробираясь по панским рядам через разряженные толпы господ. То меня ослепляли сплошь установленные золотыми сосудами полки ювелирного магазина, то обвешанная сверкающим оружием лавка какого-нибудь кавказского князя; книгопродавец, выставивший столбцы гравюр и раскрашенных литографий перед полками книг, казался мне обладателем всего земного счастия. Бухарцы в ермолках и полосатых халатах, торговавшие мовью, канаусом, халатами и туфлями, представлялись мне жителями баснословных стран, чуть ли не Али-бабами «Тысячи и одной ночи». На снаряды оптического магазина я глядел с суеверным ужасом, не понимая решительно, что это, зачем это, и кому это нужно. А сам оптик, лысый человек в парусиновом пальто и очках, невольно переносил мою мысль к астрологам и алхимикам вальтер-скоттовских романов. Одни игрушечные лавки были мне вполне понятны, но зато пробуждали такое скорбное чувство о невозможности воспользоваться этими волшебно прекрасными вещами, что лучше бы было совсем не глядеть на них. Медведь, влезающий по палке на золотом снурке, сам собою, в то время, когда бьёт барабан вожака, и шатаясь пляшет коза, — я его до сих пор помню, потому что не менее двадцати ночей мечтал я о нём после ярмарки. Господи! Какое почтительное понятие получил я о богатствах своего отца, когда он купил при моих глазах у бухарца халат, у оптика — бинокль и термометр, у ювелиров — несколько пар серёг сёстрам. Какое понятие составил я об его всемогуществе после того, как он разбранил черкеса с полуаршинными усами, обвешанного кинжалами, и сердито бросил ему назад его товар.
Помню и иное время, иную эпоху своих впечатлений, когда мы приезжали молоденькими студентами в своих голубых воротниках и светлых пуговицах в тот же панский ряд, но с другими намерениями и другими чувствами. Едешь, затянутый в мундирчик, сбоку шпажка, и внутренно думаешь, что так и выплывешь из толпы, как масло на воду. Курск и Коренная представляются провинцией, где студент виден редко, где новых мундиров мало, где всё по старой моде с узенькими рукавами и высокими воротничками, подпирающими бороду, а у нас воротники в мундире всего в полтора пальца и рукава как раструбы, весь белый рукав рубашки виден. Одиночковую запонку сразу все заметят, потому что они только что вышли, а фуражку всякий примет за гвардейскую, потому что она нарочно заказана тёмно-зелёного цвета и с широким дном. Смело выпрыгиваешь у подъезда из фаэтона, нарочно выпрошенного у отца для этого случая, чтобы явиться в ряды не с большими, как дети, а одним, как следует настоящим молодым людям, могущим и покупать, как захочется, и съездить в разные места, о коих не должны знать родные. С рассчитанною небрежностью оправляешь свой мундир и презрительно щуришься на поток публики, снующей по рядам. Но отчего же ты немножко бледнеешь, и рука, застёгивающая белую лайковую перчатку нумером меньше твоей настоящей мерки, слегка подрагивает? Отчего ты так часто меняешь положение этой руки, будто не находя ей приличного места, и нетвёрдо ощупываешь по очереди все пуговицы мундира? Ты стараешься свободно улыбаться и разговаривать с братом, а между тем повторяешь без связи одни и те же слова, словно думаешь совсем о другом, и сам не слушаешь того, что говоришь. Признайся, что ты никак не ожидал встретить таких блестящих нарядов на дамах, таких модных, тобою ещё не виданных пальто и галстухов на молодых франтах, развязно болтающих с дамами чистейшим французским языком? Признайся также, что эта партия гусарских офицеров в медвежьих ментиках и серебряных кистях, бесцеремонно хохочущая там, наверху в кондитерской, совершенно подавила твою мышиную шпажку и твой невоинственный мундирчик. Магазины мало занимают студенческий возраст, но зато сколько ему пищи в этой плывущей мимо него толпе! Соломенный мускатер с белыми перьями так восхитительно кокетливо округливают эту цветущую головку с каштановыми волосами; какой гибкий, высокий стан, и как драпируется на нём белая, как снег, бедуинка, ярко вырезающаяся на голубом платье. Он нагоняет её, жадно рассматривая тяжёлые косы и то аппетитное местечко беленькой шеи, на котором вьются маленькие колечки первых волос и виднеется тёмная родинка. Он равняется с красавицей и идёт несколько шагов рядом с нею, весь в жару. Она смотрит на него, на полных губках её лёгкая улыбка; он, краснея, проходит вперёд, полный решительных намерений, бурных чувств и инстинктивного сознания какой-то радостной находки. Он десять раз потом встречает её, впивается в неё глазами, отвёртывается от её взоров, пламенеет и исполняется разных несокрушимых намерений. Он несомненно уверен, что и она заметила его, что и у ней на сердце та же дума, что величественная барыня в коричневом платье давно недружелюбно косится на него и обдумывает свои козни. Бедняга! Он, конечно, не слышал, как его красавица, встретив его, как он думал, жгучий взгляд, обернулась к подруге и сказала добрым голосом: «Ах, ma chere, какой худенький и болезненный мальчик сейчас прошёл, и как он скучно на всех смотрит!» Но это ничего, милый студент, ты всё-таки иди своею дорогою и старайся подольше не слышать закулисных разговоров. Вот ты уже, я вижу, бросаешься куда-то в арке магазина, прислоняешься к ней, сложивши наполеоновски руки, и растроганно смотришь напротив; да, туда стоит смотреть: там перебирает куски кисеи такая хорошенькая смуглая ручка, и смотрят из-под чёрной кружевной косыночки такие кругленькие и блестящие чёрные вишенки… Я знаю, что ты в душе уже отдаёшь полжизни за поцелуй этих свежих и упругих щёчек, едва подёрнутых тёмным румянцем. Но вся беда твоя именно в том, что ты располагаешь одними грандиозными и трагическими средствами, вроде лишения жизни и отдачи не принадлежащих тебе царств, а эти крупные монеты не в ходу на мелочном базаре жизни.
- Земля Ивана Егорыча - Георгий Марков - Историческая проза
- Тайна Тамплиеров - Серж Арденн - Историческая проза
- Королева пиратов - Анна Нельман - Историческая проза
- Обманутые скитальцы. Книга странствий и приключений - Сергей Марков - Историческая проза
- Рыжий Будда - Сергей Марков - Историческая проза
- Небо и земля - Виссарион Саянов - Историческая проза
- Моя военная пора - Георгий Марков - Историческая проза
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Беглая Русь - Владимир Владыкин - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза