Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О другом таком же случае вспоминает и Горький — о том, в каких условиях Гарин писал своего «Гения» для «Самарской газеты».
«Начало рассказа, написанное на телеграфных бланках, привез в редакцию извозчик с вокзала Самары,— говорит Горький.— Ночью была получена длиннейшая телеграмма с поправками к началу, а через день или два еще телеграмма: «Присланное — не печатать, дам другой вариант». Но другого ва-
____________
1С. Елпатьевский. Близкие тени. Спб. 1909, с. 103—104.
215
рианта он не прислал, а конец рассказа прибыл из Екатеринбурга...»
О другом своем рассказе Гарин говорил Алексею Максимовичу:
«Это написано в одну ночь, на почтовой станции. Какие-то купцы пьянствовали, гоготали, как гуси, а я писал».
Окруженный врагами, в маньчжурской степи он работал, как у себя в кабинете. Бумага промокала от дождя, руки коченели от холода, рукописи погибали в пути. «Одну тетрадь со сказками я потерял, к сожалению»,— сообщает он в предисловии к «Корейским сказкам».
Товарищи, смеясь, говорили, что пишет он всегда «на облучке».
Телеграфная быстрота творчества придавала его слогу крылатость: он даже при желании не умел бы писать в медленном темпе, бесстрастно и вяло,— даже если бы нарочно постарался. Взрывчатыми, короткими фразами ведет он свой торопливый рассказ. Восклицательные знаки, междометия так и мелькают у него на страницах:
«Кра-кра-кра!» — это затрещала наша лодка...», «Гоп! Последний прыжок...», «Бревна, бревна... Вверх и вниз! Держи лодки — разобьет! Ха-ха! Мимо!»
Такими звукоподражаниями, вскриками, возгласами изобилует его отрывистая, эмоциональная речь. Так и кажется, что во время рассказа он машет руками, смеется, ужасается, плачет — участвует в рассказе всем телом. Драматизируя каждый описываемый им эпизод, он изображает события так, будто они происходят сейчас. Каждая его вещь — словно запись только что происходящих событий.
Вообще он не умел относиться к своему писательству как к мастерству и никогда не ставил себе чисто литературных, формальных задач. Форма его импровизаций никогда не занимала его. Вся его сила в душевной тревоге. Оттого-то его автобиографические повести «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты», «Инженеры» так взволнованно воспринимаются читателем. Их проглатываешь, даже не успевая заметить, хороши они или плохи, талантливы или просто насыщены страстью. И не заменен ли в них талант темпераментом? Читаешь и волнуешься за Тему: выдержит ли он латинский экзамен? выздоровеет ли после смертельной болезни? женится ли на Аделаиде Васильевне? Волнуешься так, что даже забываешь подумать, какими литературными средствами достигается это волнение. И невольно прощаешь небрежный язык, рутинные приемы письма, частые провалы в банальность, которых ни за что не простил бы другому.
216
IIСреди его пылких и тревожных рассказов в высшей степени типичен один — о деревенской красавице, заразившейся нехорошей болезнью.
Взволнованный автор восхищается ее красотой — и проклинает ее злую судьбу.
Здесь, в сущности, центральная тема всего его творчества: о том, как люди, созданные для счастья и радости, коверкаются беспощадной судьбой.
В другом его рассказе очень милый юнец с ясными, лучистыми глазами, мечтавший о счастье всего человечества, безобразно болтается в петле, а возле его трупа — записка: «Я не хочу больше жить, потому что жизнь — злое и безнаказанное издевательство».
Зачем же человеку даются такие дары, если они будут тотчас же втоптаны в грязь? Пусть бы калечилось что-нибудь хилое, но Гарин, куда ни посмотрит, видит могучие силы, созданные для счастья и творчества. Он рассказывает в очерке «Гений» о гениальном математике, который по титанической работе ума мог бы сравниться с Ньютоном. Этот гений сделал большое открытие, ему подобает бессмертная слава, но, по насмешке судьбы, его открытие было сделано раньше и давно уже известно всему свету.
«— Сомнения нет,— говорит ему старый профессор,— вы действительно сделали величайшее из всех в мире открытий: вы открыли дифференциальное исчисление... Но, к несчастью для вас, Ньютон уже открыл его двести лет назад».
И вот, никому не нужный, пробирается среди покрытых коростой детей на свой темный чердак этот необычайно одаренный мыслитель, который мог бы обогатить мировую науку, а пригодится лишь на то, чтобы сделаться посмешищем улицы.
Чуть ли не каждое произведение Гарина вопиет о таких трагически погубленных силах. Такова его повесть о пастухе-самоучке, который ценою неимоверных усилий и жертв выдержал труднейший экзамен. «Труд Ломоносова бледнеет пред этим трудом»,— говорит Гарин о его жизненном подвиге. Но этот труд не привел ни к чему: деревня не отпустила своего Ломоносова.
— А, ты умнее отцов хочешь быть! Врешь, не будешь!
Насчитали на него сотни рублей недоимки, и, так как уплатить было нечем, он запил горькую и вскоре погиб.
Спившийся Ломоносов, сошедший с ума Ньютон, красавица, покрытая струпьями,— в этой страдальческой троице для Гарина вся суть окружавшей его современности. Страшная
217
машина для калечения сильных, богато одаренных людей — вот что такое была для него тогдашняя русская жизнь, и он не отрываясь следил, как лихо работает эта злая машина, изо дня в день, с утра до ночи ломая человеческие кости.
Особенно часто в произведениях Гарина она терзает и коверкает женщин. На эту тему им написано несколько повестей и рассказов. Из них самый потрясающий «Заяц», где с толстовской изобразительной силой нарисован тот каторжный ад, который в России назывался семьей и в котором изо дня в день колесовали бесправную женщину. «Из святыни брака устроили ужасы и пытки, с которыми не сравняется ни одно рабство, никакие ужасы инквизиции!» — об этом кричит он не только в рассказе, но и в драме «Орхидея», и в очерке «Встреча», и в импровизации «Правда».
С изумлением поэта и ребенка глядит он на такое палачество. «Зачем этого рыхлого, больного еврея вы гоните из его жалкой норы?» («Старый еврей»). «Что вы сделали с незаконнорожденным Димом, зачем отняли у него отца и сестер?» («Дворец Дима»).
В том застенке, каким ему представлялась тогдашняя жизнь, его больше всего ужасали крики истязуемых детей. В сказке о волшебнице Ашем, в повести «Детство Темы», в «Исповеди отца», в рассказе об умирающем Диме им заклеймено это зверство — телесное наказание детей.
Возмутительнее всего было для Гарина то, что снаружи, на поверхностный взгляд весь этот страшный застенок мог показаться чуть не райской обителью. На эту тему Гариным написан превосходный рассказ «В усадьбе помещицы Ярыщевой» — о том, каким идиллически мирным, благодушным и праведным нередко представлялось в ту пору существование людей, занимавшихся узаконенным грабежом и мучительством.
Но если жизнь — застенок, не следует ли проклясть и отвергнуть ее? Была в нашей литературе эпоха, когда русские драмы, романы, стихи наперебой проклинали вселенский порядок вещей:
«Вали меня наземь, вали, я буду смеяться и кричать: будь проклята! Клещами смерти зажми мне рот, последней мыслью я крикну в твои ослиные уши: будь проклята, будь проклята!.. Я не знаю, кто ты — Бог, Дьявол, Рок или Жизнь,— я проклинаю тебя!»
Такой анафемой звучали в ту пору книги Леонида Андреева, и не только его одного.
Гарину эти стенания несвойственны. Проклинать мироздание, бунтовать против господа бога показалось бы ему хоть и эффектным, но совершенно никчемным занятием. «Если
218
жизнь — застенок, незачем ее проклинать, нужно перестроить ее»,— как бы говорят его книги. В каждом зле ему нравилось то, что оно устранимо. Он не был бы Гариным, не был бы Темой, если б не бросался много раз в эту машину, кромсавшую ни в чем не повинных людей, и не пробовал бы остановить ее, задержать ее ход, отлетая от нее всякий раз, как ламанчский рыцарь от мельницы.
Но это не смущало его. Машина будет сломана,— в этом он не сомневался нисколько,— и хруст человеческих костей прекратится. Всем пыткам сразу наступит конец — таково было оптимистическое убеждение Гарина. Он так и говорит в одной сказке: «Погибнет злой волшебник, а с ним исчезнет и мрак,— и увидят тогда люди, что для всех есть счастье на земле» («Книжка счастья»).
Для него это не было сказкой. Оттого-то в его произведениях нет ни стонов, ни нытья, ни уныния. Оттого-то этот изобразитель человеческих мук был всегда жизнерадостно-светел.
IIIНо я до сих пор не сказал о нем самого важного. Самым важным мне кажется то, что при всех своих эмоциональных порывах, при всей своей нерасчетливой, безудержной щедрости это был деловитый, деловой человек, человек цифр и фактов, смолоду привыкший ко всякой хозяйственной практике.
- Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах - Илья Эренбург - Прочая документальная литература
- Этюды о Галилее - Александр Владимирович Койре - Прочая документальная литература
- Судебный отчет по делу антисоветского право-троцкистского блока - Николай Стариков - Прочая документальная литература
- Судебный отчет по делу антисоветского право-троцкистского блока - Николай Стариков - Прочая документальная литература
- Джазовые портреты - Харуки Мураками - Прочая документальная литература
- Служат уральцы Отчизне - Александр Куницын - Прочая документальная литература
- Заложник - Давид Кон - Прочая документальная литература / Триллер
- Гибель советского кино. Тайна закулисной войны. 1973-1991 - Федор Раззаков - Прочая документальная литература
- Рождение сложности: Эволюционная биология сегодня - Александр Марков - Прочая документальная литература
- Небо в алмазах - Александр Петрович Штейн - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература