Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отвечаю: в стране неправого суда и неправой власти защита личного достоинства не преступление, а необходимость…
— Суд лишает вас слова, подсудимый Сидоров!
— Значит, ваш суд боится правды!
И так — на каждый вопрос: Амосыч использовал любую возможность, чтобы высказаться, открыть глаза людям, объяснить, в какой стране они живут. И неважно, что в зал суда по специальным билетам пропускали избранных, проверенных и благонамеренных: непонятным образом слова старого наборщика прорывались сквозь стены, закрытые двери и часовых, за ночь приводились в систему, комментировались и разъяснялись, распечатывались на гектографе и с эпидемической силой заполняли город. Ответы Амосыча наизусть знали студенчество и либеральная интеллигенция, ремесленники Успенки и рабочие окраин, Крепость и Пристенье и вообще весь город. Бывший судья крещенских драк, выпивоха и весельчак Евсей Амосыч стал самым знаменитым гражданином Прославля: его знали, его поминали, его цитировали и им восхищались все. Двадцатый век рождал новых героев, и старый наборщик оказался первым представителем этой когорты, ибо город вызывающе ждал и демонстративно требовал именно такого героя. Власти никак не могли предусмотреть подобного варианта: хотели добиться всеобщего осуждения и презрения, а добились всеобщего признания и восторга. Но суд шел своим чередом, закрывать его или менять процедуру было уже поздно; обвинение поменялось местами с обвиняемыми, и это был еще один парадокс новой эпохи. И прокурор стал избегать вопросов, процесс съеживался, как шагреневая кожа, чах и хирел, а в городе по-прежнему печатались листовки, и уже не только студенты с либералами да рабочие с социалистами — все, решительно все насмешливо улыбались властям. Суд начали торопить, комкать, пробалтывать — только бы поскорее! И наконец-таки догнали его до заключительной части: остались последние слова подсудимых да приговор, который давно уже был известен и согласован на самом верху. Власти и судейские чины вздохнули с облегчением, но, как потом выяснилось, с облегчением вздыхать как раз и не следовало.
— Подсудимый Дровосеков, ваше последнее слово!
Теппо промолчал весь процесс, не общаясь ни с адвокатами, ни с товарищами по скамье подсудимых. Суду он всегда отвечал бессловесно, просто мотая головой в отрицательном или положительном смысле. И все — не только суд — считали, что угрюмый молчун откажется от последнего слова, а он встал.
— Я — маленький народ, но я — отдельный народ, — не очень понятно начал Теппо. — Я всю жизнь прожил на Успенке, где все жили, как одна семья, и когда у меня все померли от холеры, меня взял Кузьма Иванович Солдатов, и я ему низко кланяюсь. Успенка называла меня Стёпой, но она знала, что я — финн Теппо Раасеккола, и уважала этого финна. Почему же вы, власти, не уважаете маленькие народы? Почему же вы не судите самих себя, а судите меня за то, что я убил убийцу моей любимой? Я тихо жил свою жизнь. Я носил рояли на плечах, следил, чтобы люди честно мерились своей силой, и мечтал, что у меня будут белые мальчики и черные девочки. Я защищал свое право на такую мечту, а вы обвиняете меня за то, что я не хотел мечтать, как вы. Можно силой заставить повиноваться, силой заставить кричать «Ура!», может быть, даже любить можно заставить силой, но мечтать заставить нельзя. Это же невозможно, просто никак невозможно заставить других мечтать о том, о чем мечтаете вы…
Вы, конечно, поняли, что это не буквальная речь Теппо Раасекколы: это листовка с его речью, выпущенная на следующее утро. Теппо говорил медленно и скверно, но он высказал именно эти мысли, и их всего лишь складно изложили. В то время не было магнитофонов, стенографисты не потрудились записать последние слова подсудимых, в протоколе суда обозначена лишь сама суть, и поэтому сохранились они только в листовках, выпущенных по горячим следам. Я не знаю, кто выпускал эти листовки, но мне точно известно, кто редактировал их, облекая в логическую форму взволнованную и чаще всего рваную речь подсудимых. Ольга Федоровна Олексина. И я с глубокой благодарностью склоняю голову и пред ее светлой памятью, и пред ее трагической судьбой.
Теппо Раасеккола скорее удивил, чем устыдил, а тем паче заставил призадуматься: Высокий Суд еще не понимал, что судить следует человека, а не должность, что, кроме русских, французов, немцев да англичан, есть еще люди — такие же, не лучше и не хуже, — которые живут и даже, представьте себе, желают, чтобы к ним обращались по-человечески. Нет, еще угар Великой Державы кружил головы, и горькая речь финна не была воспринята теми, кто вершит судьбу, но те, кто от нее страдает, прекрасно поняли чужие страдания: листовка слегка отредактированного последнего слова Стёпы с Успенки ходила по рукам. И суд, ничего не поняв, очень тем не менее обиделся: смотрите, какая черная неблагодарность! Вот и предоставляй им после этого последнее слово.
Однако, как говорится, дура лекс сет лекс, а потому на следующем заседании это же Слово (которое, по словам Мудрости, должно быть вначале, а его дозволили в конце) получил отставной поручик, отказавшийся сообщить свое имя. «Ну, уж это вам не финн, этот скажет! — перешептывались и пересмеивались. — Этот отчудит!..» И в зале возник легкомысленный шумок вроде июньского ветерка.
— Господа, — ясно, громко и твердо начал подсудимый и обвел и суд и зал таким строгим, таким седым взглядом, что сразу наступила гробовая тишина. — Шесть дней бог творил мир, в седьмой — отдыхал от трудов; шесть дней вы разрушали мир, в седьмой — развлекаетесь фарсом: «О темпора, о морес!» — как говаривали у нас в полку, отпуская подпоручиков в тыловые бордели. Шесть дней божественный эфир содрогался от грохота снарядов, свиста пуль, крика умирающих и стона раненых. Шесть дней трудилась Смерть, востребованная властями, дабы женщины и дети поняли их могущество. Ваша победа столь страшна и ужасна, что младенцы возопят во чреве, коли мать увидит ее во сне. Вы подвергли разгрому не разбойников, не бунтарей, не вольнодумцев и даже не безвинных обывателей. Вы раскололи монолит, на котором стояло Отечество наше. Вы расстреляли собственную веру, господа, вы взорвали свою честь, растоптали достоинство, забили прикладами благородство. Вы спустили с цепи бешеного пса ненависти, и он, разбрызгивая пену с клыков, уже вцепился в горло Добру. Нет, он не загрызет его — он заразит его бешенством, превратив Добро для всех в Добро
- Семидесятые (Записки максималиста) - Марк Поповский - Русская классическая проза
- Что такое обломовщина? - Николай Добролюбов - Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Процесс исключения (сборник) - Лидия Чуковская - Русская классическая проза
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни - Игорь Миронович Губерман - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Яд - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Другая музыка нужна - Антал Гидаш - Русская классическая проза