Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда кабина остановилась, распахнув широченную дверь на объединяющую четыре квартиры площадку, Арсений ясно, словно в бреду, увидел, как пятьюдесятью метрами ниже световой зайчик вскочил в последнюю клеточку и на неопределенное время в ней замер.
115.
Одновременно с тем, как Арсений вывел своего Арсения на площадку шестнадцатого этажа одиноко стоящей башни, он почувствовал, что и сам ступил на площадку, плато: за спиною уже лежали худо ли бедно, но преодоленные десять глав, Арсений прошел подъем не сверзившись, не повернув с полпути, и теперь другие варианты, кроме как двигаться вперед и вниз, не имели смысла. Правда, оставшаяся часть дороги, сразу за вершиною довольно пологая и однообразная, словно увиденный как-то краем глаза по телевизору мексиканский пейзаж со скучными трезубцами кактусов, обещала стать со временем много круче и сложнее пройденного при восхождении отрезка, но альпинисты говорят, что повышенная опасность свойственна любым спускам вообще, да к тому же, если бы теперь Арсения поджидали даже гибель или увечье, человек, сорвавшийся на пути в долину, - совсем не то, что человек, до перевала и не добравшийся.
Действительно, к моменту выхода Арсения из грузовой кабины лифта Арсений сделался уравновешеннее, подобрел, даже, к стыду своему, пожалуй, обнаглел несколько, - словно постепенно скапливающаяся справа от машинки стопка испечатанной желтоватой бумаги давала ему на это право. Такое самочувствие явилось результатом начавшегося еще на первых страницах романа процесса раздвоения: подспудно недовольный своей жизнью, своим в ней поведением и от этого раздраженный на весь доступный его наблюдению и осмыслению мир; не желающий, да просто и не умеющий в подобном состоянии увидеть ничего достойного сочувствия; проснувшийся ранним серым утром романного дня, Арсений - еще даже не отдавая себе отчета - принял решение переменить эту жизнь, это поведение - то есть, наконец, засесть за книгу. Но по мере того как на желтоватых ломких листах проходили минуты, десятки минут, часы Арсениева дня, в жизни Арсения проходили дни, недели, месяцы, и он с каждой новой страницею отдалялся от себя описываемого: взрывчатого по пустякам, капризного, желчного, - и становился все покойнее... нет, пожалуй, покойнее вряд, но целеустремленнее, что ли: с появлением дела, куда он мог вкладываться до конца и без фальши, не завися от требований и вкусов Системы и ее чиновников, все прочее отошло на второй план, побледнело, поблекло, сделалось неважным, почти не вызывающим раздражения: журнал, сложности с книгою стихов (да гори она огнем!), отношения с Ликой, даже - в меньшей, конечно, степени - мечта об автомобиле (извини, старик, не могу за эту статью взяться: некогда!). Вдобавок ко всему, чуть ли не впервые в жизни, в Арсении начало просыпаться определенное самоуважение (чувство, отличное от привычной самовлюбленности), ибо так или иначе роман, почти независимо от качества текста, становился поступком: осуществившись, роман не сумеет, надо полагать, улежать в столе, немедленно потребует издания самодеятельного или заграничного - и распространения среди соотечественников-современников, исключительно которым и адресовался. Правда, вместе с самоуважением появилась и некоторая отчаянность: издание, безусловно, повлечет непредсказуемые в деталях, но уж конечно неприятные санкции властей, и Арсений старался пока не думать о санкциях подробнее, чтобы, не дай Бог, не замедлить, не остановить сладостный свой, опрометью, труд, - старался не думать, хоть и подозревал в глубине души, что бесславно капитулирует, если Они по-настоящему возьмут в оборот.
Не считая неприятного этого предчувствия, все стало вдруг в жизни Арсения как-то осмысленно, благополучно, только вот мучил вопрос, проклятый вопрос! - принялся ли бы Арсений за свой роман, -ну, не за ?ДТП? - немного за другой, но в принципе за такой же, - если б ему дали поставить пресловутую ?Пиковую даму?? И, чтобы уж быть к себе безжалостным до (в меру возможностей) упора, отсекал вероятный полуответ: безусловно, мол, принялся бы, - ну, чуть позже, когда осознал бы, что и в кинематографе нету свободы творчества, что и здесь нависают над режиссером крючковатые клювы чиновников, - словом, когда привык бы немного к своему новому, значительно более привилегированному положению, - уточняющим вопросиком: если бы ему, Арсению, за эту даму дали, как Вознесенскому, Государственную премию? Как Тарковскому - заслуженного артиста и возможность снимать почти... (почти!) так, как он хочет. Почти о том, о чем он хочет? Как Любимову - театр и право работать и за границей? Принялся бы Арсений тогда за свой роман? Не перестроилось бы автоматически, незаметно для себя самого, его сознание, его мироощущение в легально-лояльное, видящее определенные недостатки, готовое с ними бороться, но в принципе - Систему корыстно пользующее? Другими словами: не оказывается ли роман актом отчаяния, попыткою мести не допущенного к пирогу человека?
Вот и поди ответь, не забираясь в дебри фрейдизма, не вдаваясь в неясные, запутанные построения о героях и прототипах, о характерах и биографиях живописцев, литераторов, музыкантов, об импульсах к художественному творчеству и механизмах последнего вообще!.. Единственно, что Арсений мог сказать в этом смысле определенно: он задумывал своего Арсения как человека, всем существом страдающего ото лжи и фальши, человека, возможно, слабого, возможно, не вдруг осознающего истинное положение вещей и собственное среди них место, не вдруг решившегося осознать! - но - страдающего. Вероятно, лучшего, чем сам. И, стало быть, рано или поздно за роман садящегося... (Едва написанная, последняя фраза прочлась Арсением как каламбур, но Арсений пока не знал, что каламбур пророческий.)
А что касается излишка злобы, жесткости карикатур, обилия сарказма, что касается отсутствия спокойного, мудрого взгляда на происходящее, взгляда сверху, извне, что касается частых неудач Арсения-второго в попытках подняться, как подобает русскому писателю над Арсением-первым, пусть даже мелочность, желчность первого (последнего) в день романа психологически и замотивирована, - то Боже мой! Откуда же Арсению, откуда всем нам, родившимся на пресловутой одной шестой между сороковым и пятидесятым годами двадцатого столетия; нам, чье первое серьезное столкновение с жизнью пришлось не на обезоруживающий период хрущевской оттепели или, как выяснилось позже, растерянности, не на период иллюзий, досмертно въедающихся в спинной мозг и формирующих ощущение: можно - хватило б терпения - пробить все! - а на пору самой всеобщей и самой серой реакции и твердого, трезвого знания обратного; нам, не прошедшим покуда ни войны, ни лагерей с их неопровержимою, но слишком трудной наукой: не ценить ничего суетного, не трястись за жизнь биологическую, за жизнь тела - откуда нам, детям трусливых, трижды за ночь отрекающихся петров; детям, как правило, даже не помышляющих об осинах иуд; детям - в лучшем случае - варрав или пилатов, откуда, откуда, откуда взять силу и просветленное спокойствие философов, со снисходительной улыбкою взирающих на копошение земляных червей и с грустью и затаенной болью провожающих взглядом обреченных на гибель трагических героев, что уходят по лунной дороге в вечность и бессмертие?.. От-ку-да?!
116. 19.19.00 - 19.19.30
Дверь открыл Пэдик.
Он всегда делал это сам, независимо от того, в чьей квартире шло ЛИТО. Даже если звонок заставал Пэдика за чтением собственного опуса, удержать мэтра не представлялось реальным. Своеручное открывание дверей составляло одну из привилегий руководителя, охотно руководимыми за ним признаваемую и, наряду с прочими, приносившую ему непосредственное, воистину детское удовольствие. Прочими привилегиями были:
надоедание всем на свете знакомым, полузнакомым, а порою незнакомым, пока кто-нибудь из них (чаще - устав объяснять, почему это неудобно или невозможно, но иногда - кто помоложе - и с гордостью) не соглашался предоставить свое жилье для проведения очередного сборища; обзванивание и рассылание открыток с целью оповещения о дате и адресе ЛИТО досягаемых в данный момент членов этого аморфного братства; выклянчивание на чай (не идиома) и очередную премию бумажных и металлических рублей, с которыми чем дальше, тем реже и труднее расставались самодеятельные литераторы, критики и ценители; определение (вернее, оглашение, ибо являющиеся на ЛИТО классики-лауреаты, как правило, заявляли Пэдику нахально и императивно: сегодня я читаю то-то и то-то, столько-то и столько-то, за тем-то и перед этим-то!) программы и ведение ее; предоставление сидящим - по часовой стрелке (иногда, в виде смелого творческого эксперимента, предложенного отцом русского баснописания еще на заре минувшего века, - и против часовой) слова для критического отзыва, в котором чаще всего никто из читающих (если, конечно, им не оказывался впервые сюда попавший, трясущийся от робости и нервного возбуждения юный поэт, каким лет семь назад дебютировал на ЛИТО Арсений) не нуждался; право резюмирующего высказывания, обычно глубокомысленного точно в такой же мере, в какой и абсурдного: слушая прозу или стихи, Пэдик никогда их не слушал - он напряженно искал ход для своего критического выступления, и легко удавалось уловить момент открытия этого хода, стоило посмотреть на Пэдика повнимательнее: лицо его гениально морщилось, знаменуя эврику, после чего, напротив, покойно разглаживалось, что обозначало прекращение напряженной умственной работы, ибо необходимость в ней отпадала вполне; такой ход отыскивался всегда и всегда был анекдотичен: либо недостаток женских рифм по сравнению с мужскими или дактилическими, либо - преимущественное построение фраз начиная с существительного, а не с глагола или, скажем, с наречия; либо еще какая-нибудь подобная тонкость мастерства; на мальчиков и девочек Пэдикова критика производила - вероятно, из-за тона ее произнесения и внушительности внешности произносящего ошеломляющее впечатление, и они, окрыленные знанием истины в последней инстанции, летели домой переделывать мужские рифмы на женские или менять порядок слов в предложениях в полной уверенности, что создают таким образом нетленку (впрочем, память у Пэдика была неважная, и назавтра он мог высказаться с тою же весомостью и по тому же поводу в абсолютно противоположном смысле, чем приводил легковерных авторов в состояние шока); люди повзрослее и, естественно, поозлобленнее (благополучные на ЛИТО ходили редко и то лишь позабавиться) иногда молча поигрывали скулами, иногда и прямо обрывали речь авторитетного советчика; классики же, знающие Пэдика давно и искренне симпатизирующие ему за удивительную, почти дворняжью его доброту, за беззащитность и бескорыстие, легко и привычно прощали ему прирожденную слабость ума, понимая, как мало он в ней виноват, и развлекались, пытаясь предугадать его очередное критическое открытие, что, впрочем, почти никогда не получалось вполне: Пэдик обладал непредсказуемостью гения; приобретение на свой, весьма скудный, счет красных полихлорвиниловых папок, куда собственноручно вкладывал собственноручно же отпечатанные на разболтанной ?Башкирии? (наследстве от третьей жены) лауреатские дипломы, и торжественное вручение этих дипломов очередным лауреатам; дипломы сопровождались премией: от пяти до пятидесяти рублей - когда сколько набегало, а последняя, как правило, тут же коллективно и пропивалась; впрочем, все более или менее регулярно посещающие ЛИТО лица были такими дипломами уже отоварены (почти как и в Союзе писателей - за выслугу лет), некоторые и дважды, и находить новых кандидатов в лавроносцы Пэдику становилось все сложнее и сложнее; и, наконец, похлопывание по плечу авторов произведений, вне их круга легально или нелегально, пусть шепотом, нашумевших, - похлопывание, сопровождаемое словами: мой ученик, наш лауреат или чем-нибудь в этом же роде.
- Демоверсия - Полина Николаевна Корицкая - Русская классическая проза
- Кгасная площадь - Евгений Козловский - Русская классическая проза
- Я обещала, и я уйду - Евгений Козловский - Русская классическая проза
- Оле в альбом - Евгений Козловский - Русская классическая проза
- Грех - Евгений Козловский - Русская классическая проза
- Шанель - Евгений Козловский - Русская классическая проза
- Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Уроки химии - Ольга Ульянова - Путешествия и география / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Ночные бдения с Иоганном Вольфгангом Гете - Вячеслав Пьецух - Русская классическая проза
- Ночные дороги - Гайто Газданов - Русская классическая проза