Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможность представилась еще скорее, чем можно было предположить, и даже до возвращения доктора Фетшера. В конце декабря к профессору приехал вдруг давнишний знакомый по Лейпцигу. Они посидели, поговорили, профессор расспрашивал об университетских делах, о судьбе коллег. Дела были мрачны, некоторые судьбы — еще мрачнее; потом гость назвал одно имя, которое поначалу даже не вызвало у профессора никаких воспоминаний. Собственно, этот господин и посоветовал мне поехать сюда, сказал гость, он тоже знает вас как человека, которому небезразлична судьба Отечества. Профессор молча наклонил голову, то ли соглашаясь, то ли благодаря за лестное мнение. Тогда гость спросил, понизив голос, можно ли здесь поговорить без помех, не рискуя быть подслушанным. Да, разумеется, сказал профессор с огромным облегчением. Разумеется, можно!
— Вас что-нибудь смущает?
— Только одно — поймите меня правильно, но… Дилетантство может подвести в любом деле, тем более в таком… ответственном. У меня нет ни опыта, ни подготовки, следовательно, я — типичный дилетант, и я проявил бы безответственность, если бы не опасался — не за себя, за успех поручения. Ведь это уже конспирация в международном масштабе, не так ли?
— Не стоит преувеличивать, коллега, — заверил гость. — Конспирация — да, конечно, всякая нелегальная деятельность есть деятельность конспиративная. Но что касается опыта, то он вам, в сущности, и не потребуется. Ваша миссия будет предельно проста, и никаких контактов вам устанавливать не придется. Этот человек сам вас разыщет. Вручите ему свою визитную карточку, и дело будет сделано.
— Визитную карточку?
— Да, скорее всего. Перед отъездом вы закажете себе визитные карточки, передадите нам несколько штук и затем получите их обратно. Одна будет мечена, вам ее укажут, в ней и будет содержаться сообщение.
— Черт побери! Каким образом?
— О, это сложно объяснять, я и сам не очень разбираюсь — какая-то особая микрофотография. Так что, как видите, все очень просто: у кого могут вызвать подозрение визитные карточки?
— Ну, если вы считаете, что я смогу…
— Сможете, коллега. Безусловно, какой-то риск в этом есть; вы рискуете уже тем, что принимаете меня у себя. Я думаю, вы и сами прекрасно все поняли, когда я спросил — можно ли нам поговорить. Тут уж приходится выбирать между личной безопасностью и совсем иными ценностями. С известным риском сопряжена и поездка в Швейцарию, — вы человек взрослый, и я не хочу говорить с вами как с младенцем. Но риск минимальный.
— Я опасаюсь не за себя лично, — повторил профессор. — И еще один вопрос: почему именно мне решили поручить это дело?
— Дорогой коллега, — сказал гость. — Неужели вы всерьез думаете, что в Германии после одиннадцати лет поголовного растления осталось так уж много честных людей? Увы, их единицы, и большинство живет под постоянным надзором. Вы вот говорили о докторе Фетшере; да, я его знаю, это человек мужественный и честный. Но представьте себе на минуту, что доктор Фетшер подает прошение о выдаче ему паспорта для выезда в Швейцарию. Да его немедленно посадили бы за решетку! Или еще хуже — выдали бы паспорт и послали следом свиту гестаповских филеров. Вы меня понимаете? У вас, коллега, положение в некотором роде уникальное — положение антифашиста, ничем себя не скомпрометировавшего в глазах властей. Нет, я знаю о ваших давнишних неприятностях, это все известно, но для гестапо это не повод, чтобы взять человека под контроль. Это был повод для рейхсминистра Руста, чтобы облить помоями еще одного честного немецкого ученого, а гестапо до таких вещей не снисходит. Поэтому вы в их картотеках не фигурируете.
— Да, да, понимаю, — пробормотал профессор. — Хотя не уверен, что человек, «ничем себя не скомпрометировавший», достоин права именоваться антифашистом.
— Мы и хотим дать вам это право, коллега Штольниц…
ГЛАВА 5
Сколько Эрих Дорнбергер себя помнил, у него вечно была идиотская склонность влюбляться в кого не следует. Это при том, что в принципе он считал любовь состоянием патологическим, мешающим жить и работать, и — соответственно этому — старался не влюбляться. Обычно это удавалось, однокурсницы ехидно звали его «брат Иосиф» — правда, чтобы прославиться целомудрием, тогда достаточно было не менять возлюбленных каждую неделю: молодежь в Веймарской республике усердно брала реванш за филистерскую добродетель отцов. Все словно предчувствовали, что скоро этому веселью придет конец.
Зато уж, если он влюблялся, то так бурно и бестолково, что окружающие только диву давались. В выпускном классе гимназии его угораздило воспылать страстью к жене директора, жившего в том же здании. Директор был на тридцать лет старше ее и ревнив, как мавр, а к ученикам относился с какой-то необъяснимой ненавистью — истинный «учитель Гнус»; ученик же Дорнбергер не только не пытался скрывать свои чувства, но и проявлял их самым диким образом. Однажды он увидел ее в окне парикмахерского салона и полчаса проторчал у дверей — только для того, чтобы проводить до гимназии. Нагруженный ее покупками, он прошел с нею через весь городок, не замечая взглядов из дверей лавок, — пытался объяснить устройство и принцип действия интерферометра Майкельсона. Все были уверены, что аттестата ему после этого не видать; но, как ни странно, свирепый директор спасовал перед наглостью и ничего не предпринял. Скорее всего, ему просто не терпелось поскорее сплавить юного негодяя в Гейдельберг.
А в Гейдельберге было еще два не менее нелепых «романа» — на втором курсе он потерял голову из-за невесты приятеля, но на этот раз ничем себя не выдал, а на четвертом — почти женился на кельнерше. Выход из alma mater ознаменовался знакомством с дочкой советника Герстенмайера, и уж там-то все рекорды глупости были побиты. Расставшись наконец с Ренатой, он дал себе слово — в жизни не посмотреть больше ни на одну женщину.
И действительно, долго не смотрел. Конец его семейного счастья совпал с эпохой крупных открытий в области физики ядра, для исследователей начиналось время «бури и натиска» — какие тут, к черту, женщины. А потом пришла война. Кто бы мог думать, что именно в разгар войны, в самый страшный ее момент, ему доведется опять испытать то самое чувство.
Впрочем, это было вовсе не «то самое». Ничего похожего! Того, что Эрих чувствовал теперь, ему не приходилось испытать еще ни разу за всю его нескладную жизнь.
Началось это обычно: он обратил внимание на внешность. Внешность всегда играла для него первостепенную роль, в его отношении к женщине вообще было нечто турецкое: женщина, считал он, призвана украшать жизнь мужчины, не более того. И еще для него много значило чужое одобрение. Гейдельбергская кельнерша была весьма популярна в студенческой среде, и раньше чем Эрих ее увидел, он слышал яркие фрагменты эро-эпической поэмы, коллективно сложенной в ее честь благодарными филологами. В Берлине, еще до знакомства, приятели прожужжали ему уши о Ренхен Герстенмайер. А старик Штольниц с таким энтузиазмом говорил о своей «восточной помощнице»!
Правда, он превозносил ее душевные качества, но упомянул вскользь и о внешности, сказав, что она похожа на один старый итальянский портрет. Эрих зарегистрировал это в уме как-то подсознательно, ему в тот день было не до девушек с Востока: там, на Востоке, оперативное поражение все явственнее перерастало в катастрофу. Позднее, уже в Берлине, он опять вспомнил о «восточной помощнице», ученая мама которой, возможно, работала с Фрицем Хоутермансом, и подумал бегло, что неплохо бы съездить, взглянуть — что это за диво. А заодно выяснить насчет ученой мамы.
Приехав потом и взглянув, он с первого взгляда не нашел ничего особенного — хорошенькая, да, хотя Рената в ее возрасте была, пожалуй, интереснее. Пикантнее, во всяком случае.
Но это было лишь в первый буквально момент, пока она не заговорила с ним строгим, почти надменным тоном, со своим очаровательным акцентом, который — как ему потом стало казаться — придает какую-то неповторимую интонационную окраску каждому произнесенному ею слову. Да, старик был прав: внешность у нее оказалась редкая, внешность не в узко понятом смысле, как фигура или черты лица, — голос, манера говорить и держаться — это ведь все тоже относится к внешнему облику.
О внутреннем он тогда еще не думал. Но подумал очень скоро, повнимательнее присмотревшись к ее глазам. Глаза тоже были удивительные, и чем больше он на нее смотрел, тем более удивительными они ему казались. Наверное, просто потому, что ничего похожего он до сих пор еще не видел.
Ничего похожего не видел, ничего похожего не чувствовал. Новизна, неиспытанность переживаний — вот, пожалуй, что стало для него главным и что очень скоро заставило его все чаще думать о возможности лишний раз побывать в Дрездене. Он еще ничего о ней не знал — если не считать того, что узнал от Штольница, — но уже видел, что она вся какая-то совершенно другая, ни на кого не похожая — существо из иного мира.
- Момент истины (В августе сорок четвертого...) - Владимир Богомолов - О войне
- Выживший на адском острове - Тамоников Александр - О войне
- Танки к бою! Сталинская броня против гитлеровского блицкрига - Даниил Веков - О войне
- Орудия в чехлах - Ванцетти Чукреев - О войне
- Бородинское поле - Иван Шевцов - О войне
- Последний защитник Брестской крепости - Юрий Стукалин - О войне
- Фронтовое братство - Свен Хассель - О войне
- Чужая мать - Дмитрий Холендро - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Легион обреченных - Свен Хассель - О войне