Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое преступление совершил он, что бог наказал его этой нелепой шуткой? Он хотел привести своего греческого сына к богу. Разве это преступление?
Он встал, его дыхание прерывалось, он кощунствовал. Пусть так, на каком бы месте его ни раскрыть, слой за слоем рассыплется, обнаружится одна пустая оболочка за другой. Сверху он римлянин, но если немного поскрести, вылезет гражданин вселенной, еще немного поскрести – еврей, а если поскрести еще глубже, то сойдет и это. Но одно останется, одно нельзя соскрести, и это одно: Иосиф бен Маттафий, Иосиф Флавий, может быть, только крошечный сгусток суетности, но все же некто, некое «Я». Пусть это его позор, но еще больше его гордость. Он, например, не рассказывает о цифрах, этого он не делает, не хочет, он рассказывает только о таких людях, как он сам, только об отдельных «я». В этом утверждает он себя перед богом. Бог не имеет права так обращаться с этим «Я». Или тогда не следовало создавать его таким.
Как Иов, восставал он против бога и вызывал его на спор.[75] «Я был суетен, я был высокомерен, – каялся он перед невидимым судьей. – Я ничего не скрываю. И все же Ягве несправедливо обижает меня и несправедливо убил моего сына. Если я был суетен, разве не Ягве создал меня таким? Если я был суетен, то разве не во имя Ягве? Я хотел показать, что слуга Ягве человечнее, божественнее, чем слуга Юпитера. Вот в чем было мое тщеславие. И я защищаю его. А теперь слово за Ягве: пусть говорит».
Но после этого взрыва гнева и гордости он весь поник, вдвойне почувствовав свое ничтожество. Он понял совершенно отчетливо, что слишком мало любил своего сына Симона и был за это через него наказан. Его сердце было лениво, его чувство убого, в этом состояла его вина. Большая вина.
До сих пор все его деяния и его муки проходили сквозь него. Он встряхивался, и все исчезало, можно было начинать сызнова. На этот раз нельзя. Это никогда не исчезнет. Через все его будущее неотступно пройдет с ним образ Симона, и с ним будет его обвинение.
Иосиф провел всю ночь в комнате рядом с той, где лежало тело; Алексий не обращал на него внимания. Ночи стояли уже довольно холодные. Иосиф был измучен и, вероятно, голоден, но он об этом не думал.
Утром, позднее, к нему привели двух посетителей: полковника Лукриона и его сына Константина. Оба смущенно переминались с ноги на ногу. Они не знали, что им говорить бледному, одинокому, небритому человеку.
– Я не виноват, – сказал наконец Константин; его голос звучал хрипло и срывался, нелегко давались ему слова. – Там был камень. Я не знаю, кто положил его в жерло. Но я это еще выясню и переломаю ему кости. Клянусь Герклом, – добавил он, это выражение он перенял у своего друга Симона.
Иосиф молчал. Так, значит, они пришли, убийцы. Он силился понять слова Константина, это было нелегко. Наконец удалось. Разве он не сказал, что не виноват? Вероятно, оно так и есть, во всяком случае, он в этом убежден. Но кто без вины? Они все помогали, они все травили его еврейского сына. Наконец Иосиф открыл рот, ему удалось заговорить:
– Да, – сказал он, – конечно, ты не виноват, клянусь Герклом. – Он даже улыбнулся, правда, с чудовищным трудом.
Это посещение стоило полковнику Лукриону больших усилий. Он считал, что его присутствие здесь – благородный поступок, а Иосиф, по-видимому, недостаточно оценил это благородство. Правда, Иосиф Флавий был римским всадником и имел доступ к императору, но, в конце концов, он все же только еврей. Это явствует хотя бы из того, как он вел себя. Сидеть в соседней комнате, опрокидывать кровать – какие варварские, суеверные обычаи. Лукрион, старый солдат, любил все выкладывать начистоту, и ему хотелось высказать сейчас свое мнение. Но так как, из-за неблагоприятного стечения обстоятельств, его сын Константин убил Симона и так как, кто знает, не слушает ли умерший и не отомстит ли впоследствии, он предпочел промолчать.
Вместе с сыном подошел Лукрион поближе к телу. Полковник с самого начала предчувствовал, что дружба с евреем добром не кончится. А вот теперь этот Симон лежит мертвый на опрокинутой кровати, и виноват его Константин. На всякий случай, чтобы предотвратить месть умершего, он возьмется за Константина и хорошенько его выпорет. Закон повелевает хорошо относиться к мертвым, а к тому же еще этот мальчик – для еврея – был необычайно мил и очень смышлен. Кровать они опрокинули, эти суеверные люди, но о самом главном, наверно, позабыли. И Лукрион вытащил из кармана медную монету и положил ее Симону под язык, дабы ему было чем заплатить перевозчику мертвых, Харону.
Подавленный стыдом и раскаянием, косился Константин на тело. Какого он свалял дурака. Вероятно, его товарищ даже не знал, почему, собственно, Константин с ним рассорился. Чудесный парень был его друг Симон. Как искусно он соорудил «Большую Дебору», – это не шутка, – и под конец даже предложил ему серую белку. Если бы Константин поговорил с ним откровенно, они бы не разлучились, будь то в разбойниках, будь то в солдатах, и этот ужас не случился бы.
Так стояли они перед телом, а Иосиф сидел на полу в соседней комнате. Затем, пробыв, сколько полагается, полковник трижды поднял руку, прощаясь с умершим, как должен делать в подобном случае каждый римлянин, то же самое сделал и его сын, и они воскликнули:
– Прощай, Симон!
Затем хмуро, еле поклонившись Иосифу, Лукрион с Константином удалились.
Среди дня пришел Алексий. Этот обычно спокойный и вежливый человек продолжал относиться к Иосифу так же вызывающе, как и накануне.
– Мы с доктором Лицинием все устроили относительно погребения, – сказал он. – Завтра мы предадим его земле, возле Аппиевых ворот.
Иосиф сидел на полу, он казался опустошенным до последних глубин. Перед его глазами стояла пелена, как тогда, в пещере, когда он умирал от жажды. Он слышал агрессивный тон Алексия, понял, что тот тоже считает его не без вины. Но это его не трогало. В нем все еще звучали стихи из книги Когелета: «Всему свой час, и время всякой вещи под небом: время рождаться и время умирать; время насаждать и время вырывать насажденное; время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить; время искать и время терять; время обнимать и время удаляться от объятий; время войне и время миру. Что же за польза работающему от того, над чем он трудится?»[76] Это вспоминал, продолжая сидеть на полу, упрямый, одичавший Иосиф. Его руки и ноги, вероятно, онемели, но он не двигался.
Приходили друзья проведать его. Деметрий Либаний, Клавдий Регин, доктор Лициний. Ему прислали в ивовой корзинке траурное кушанье из чечевицы. Но хотя закон и предписывал утешать скорбящих, евреев пришло немного. Иосиф упустил время сделать умершего своим сыном, а своего другого сына он не сделал евреем. Они считали, что смерть мальчика – кара Ягве.
На другой день Симона-Яники похоронили. Лишь немногие провожали его. Среди римлян у него было много друзей, и до костра они бы, конечно, его проводили. Но то, что его не сожгут, а зароют в землю, возмущало их. Еврейская религия была разрешена, и евреям не запрещали хоронить по их ритуалу. Но все жалели мальчика, тело которого будет столь варварским образом отдано на съедение червям, и никто не хотел участвовать в таком погребении.
Поэтому процессия, сопровождавшая Симона к вечному дому его, была очень малолюдной, но привлекала всеобщее внимание. Сам Иосиф немало этому способствовал. Он шел за носилками, по иерусалимскому обычаю, небритый, в разорванном платье, до ужаса одичавший. Он топал ногами, сорвал с себя сандалии, бил себя ими. И римляне, встречавшиеся на пути, говорили:
– Это писатель Иосиф Флавий, еврей. Боги покарали его. Сначала император отослал его еврейскую принцессу, а теперь боги преисподней отняли у него сына.
И они качали головой, глядя на этого одичавшего, оборванного человека; многие смеялись, праздношатающиеся примыкали к шествию и наслаждались зрелищем скорбящего еврея.
Иосиф же громко выкрикивал свои жалобы, странные жалобы. Хоть и было разрешено преувеличивать, восхваляя умершего, но только тем, кто шел впереди носилок. Те же, кто шли сзади, должны были строго придерживаться истины, и в Иерусалиме это правило соблюдалось с удвоенной строгостью. Поэтому Иосиф восклицал:
– Горе, горе мне через моего сына Симона, моего первенца, незаконнорожденного. Он умел обходиться с оружием, с маленькими орудиями, точно римлянин, и от орудия погиб он, словно во время войны, и я научил его владеть этим орудием. Горе мне, горе через моего первенца Симона, незаконнорожденного, и где же император, которому этот мальчик, быть может, приходился братом.
Он хотел этим сказать, что осталось невыясненным, не был ли Симон сыном старика Веспасиана, так как он первый спал с военнопленной Марой. Однако видевшие мальчика знали, что между ним и Веспасианом не было не малейшего сходства, но что он во многом походил на Иосифа.
- После сезона - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Рассказ о физиологе докторе Б. - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Венеция (Техас) - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Венеция (Техас) - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Религия и нравственность - Лев Толстой - Классическая проза
- Гаврош - Виктор Гюго - Классическая проза
- Простая история - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Детство - Лев Толстой - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза