Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, они и не думали из-за этого разводиться. Напротив, это лишь способствовало их семейному счастью. Поэтому на третьем месяце беременности она неизменно отправлялась к акушерке. Когда у тебя есть темперамент, но нет домашнего рогоносца, с такими вещами не шутят.
Мать ее отперла мне дверь в квартиру с предосторожностями убийцы. Говорила она шепотом, но с таким напором, с таким нажимом, что это было почище всяких воплей.
— Чем я прогневила небо, что мне послана такая дочь, доктор? Вы уж ничего не рассказывайте в квартале. Я на вас надеюсь.
Она до бесконечности упивалась своим горем, взвинчивала себя мыслью о том, что подумают соседи и соседки. Была как в трансе от глупости и страха. Такое состояние обычно проходит не скоро.
Она дала мне свыкнуться с полутьмой коридора, запахом лукового супа, идиотскими обоями в цветочек и своим придушенным голосом. Наконец под ее бормотание и всхлипы мы добрались до постели больной, лежавшей в лежку. Я попытался осмотреть ее, но она теряла столько крови, что во влагалище было ничего не разобрать — сплошное месиво. Между ногами у нее булькало, как из перерезанной осколками шеи полковника на войне. Я просто водворил на место толстый тампон и натянул на нее одеяло.
Мать, ничего не видя, слышала только себя.
— Это убьет меня, доктор! — причитала она. — Я умру со стыда.
Разубеждать ее я не стал. Я не знал, что делать. За стеной, в маленькой столовой, мы нашли отца, который расхаживал взад и вперед. Он еще не решил, как держаться в сложившихся обстоятельствах. Вероятно, ждал, пока обстановка прояснится и он сможет выбрать для себя определенную позу. Пока что он пребывал в неопределенности. Люди постоянно переходят от одной комедии к другой. Покуда пьеса не поставлена, они не различают контуров, не знают, какая роль для них выигрышна, и бездействуют перед лицом событий, сложив, как зонтик, свои инстинкты и мотаясь из стороны в сторону, предоставленные самим себе, а это ведь пустое место. Скоты безмозглые!
А вот мамаша собиралась играть главную роль — посредницы между дочерью и мной. Плевать ей было, что театр может рухнуть: роль целиком и полностью ее устраивала. В попытке разогнать это пакостное наваждение я мог рассчитывать только на себя.
Я рискнул и предложил немедленно перевезти дочь в больницу для безотлагательной операции.
Эх я недотепа! Я разом дал мамаше случай разразиться самой броской своей репликой, случай, которого она так ждала.
— Какой позор! В больницу, доктор? Какой позор! Только этого нам не хватало.
Мне нечего было больше сказать. Я сел и предоставил мамаше бушевать еще яростней, все глубже увязая в трагических благоглупостях. Чрезмерная униженность, чрезмерная нужда в конечном счете приводят к инертности. Мир становится непомерно тяжел для вас. Тем хуже! Пока она взывала к небу и аду, разоряясь о своем несчастье, я, повесив нос, сконфуженно наблюдал, как под кроватью дочери образуется лужица крови, тонкая струйка которой медленно тянется вдоль стены к двери. С матраца равномерно срывались капли. Хлюп! Хлюп! Салфетки между ногами все больше пропитывались красным. Я все-таки робко поинтересовался, целиком ли вышел послед. Руки дочери, бескровные, с посиневшими подушечками пальцев, бессильно свисали по обеим сторонам кровати. На мой вопрос мать ответила новым потоком отвратительных иеремиад. Но реагировать я больше был не в состоянии.
Меня самого так давно затюкали неудачи, я так плохо спал, что утратил всякий интерес к происходящему и плыл по течению. Я думал об одном — о том, что слушать горластую мамашу лучше сидя, чем стоя. Если как следует смириться, всякий пустяк начинает доставлять удовлетворение. И потом, сколько сил понадобилось бы, чтобы урезонить эту ожесточившуюся мать именно в ту минуту, когда она не представляет себе, как «спасти честь семьи»! Какая роль! И с какими завываниями она ее исполняет! После каждого аборта — я знал это по опыту — она развертывалась вот этак и, понятное дело, от раза к разу хлеще. Это будет длиться, пока ей не надоест. Сегодня, как мне казалось, она удесятерила свои усилия.
Она, размышлял я, поглядывая на нее, в свое время тоже была хороша собой и в теле, но болтливей, расточительней в порывах, экспансивней, чем дочь, которая от природы обладала великолепной способностью сосредоточиваться на своей интимной жизни. Эти вопросы еще не изучены с тем блеском, какого они заслуживают. Мать угадывала биологическое превосходство дочери и из зависти инстинктивно осуждала ее за умение доходить в любви до незабываемых глубин наслаждения, соблюдая при этом сдержанность.
Как бы то ни было, театральная сторона несчастья воодушевляла ее. Она заполнила своими страдальческими тремоло наш узкий мирок, где мы по ее вине барахтались в дерьме. Удалить ее нечего было и думать. Тем не менее я обязан был попробовать это сделать. Что-то предпринять. Этого требовал от меня, как говорится, мой долг. Но мне было так удобно сидеть и так неудобно стоять.
В квартире у них было чуть повеселей, чем у Прокиссов, — так же уродливо, но комфортабельней. В общем, хорошо. Не мрачно, как там, а только спокойно-некрасиво. Одурев от усталости, я разглядывал комнату. Дешевые старинные безделушки, особенно каминная дорожка с розовыми бархатными помпончиками, какой больше не встретишь в магазинах, и терракотовый неаполитанец, и рабочий столик из граненого зеркального стекла, двойник которого находится, наверное, у одной из теток в провинции. Я не предупредил мать, что под кроватью натекла уже лужа крови, которая продолжает равномерно капать: она только пуще развопилась бы, не слушая меня. Она все равно не перестанет жаловаться и возмущаться. Это ее амплуа.
Лучше уж молча смотреть за окно, на улицу, где серый бархат вечера покрывает дом за домом, сначала маленькие, потом большие, и, наконец, движущихся между ними людей, которые все слабее, расплывчатей, нерешительней вырисовываются на тротуарах, перед тем как кануть во тьму.
Вдали, гораздо дальше фортов, нити и ряды огней, там и сям, как гвозди, вколоченные в полумглу, натягивают на город забытье, а между ними моргают и подмигивают красные и зеленые сигналы, словно вереницы судов, целые их эскадры, отовсюду стянулись туда и, вздрагивая, ждут, когда за Башней[61] распахнутся ворота ночи.
Ну что бы матери хоть на миг перевести дух или на минуту замолчать! Тогда можно было бы от всего отказаться, попробовать выбросить из головы, что нужно жить. Но мамаша не отставала:
— Может, поставить ей клизму, доктор? Как вы думаете?
Я не ответил ни да, ни нет, а только еще раз, коль скоро уж мне дали раскрыть рот, посоветовал госпитализировать больную. В ответ раздались новые вопли, еще более визгливые, безапелляционные, душераздирающие. Ничего не поделаешь.
Я молча направился к двери.
Теперь между нами и кроватью пролегли сумерки.
Я уже с трудом различал руки дочери, лежавшие на простынях: они были почти так же белы.
Я вернулся и пощупал пульс, еще менее четкий и ощутимый, чем раньше. Дыхание было прерывистое. Я явственно слышал, как кровь скатывается на паркет, с замирающим тиканьем часов, которые вот-вот остановятся. Ничего не поделаешь. Мать шла впереди меня к двери.
— Главное, доктор, — холодея от страха, напутствовала она меня, — обещайте никому ничего не рассказывать. — Она прямо-таки умоляла. — Даете слово?
Я обещал все, что ей заблагорассудилось. Потом протянул руку. Двадцать франков. Она тихо притворила за мной дверь.
Внизу, с подобающим выражением на лице, меня дожидалась тетка Бебера.
— Плохо дело? — осведомилась она.
Я сообразил, что в ожидании меня она проторчала здесь самое меньшее полчаса — ей ведь причитались обычные комиссионные: два франка. Она опасалась, как бы я не улизнул.
— А у Прокиссов все нормально? — поинтересовалась она, надеясь получить чаевые и за них.
— Они мне не заплатили, — отрезал я.
Это тоже была правда. Улыбка тетки превратилась в гримасу: она не поверила мне.
— Что ж это вы, доктор, не умеете заставить себе платить? Этак вас уважать перестанут. В наше время люди должны расплачиваться наличными, и сразу, иначе вы с них ничего не получите.
И это тоже было верно. Я заторопился. Дома, перед уходом, я поставил вариться фасоль. Теперь пора было идти за молоком: спустилась ночь. Днем, встречая меня с бутылкой, люди улыбаются. Ясно, у него даже прислуги нет.
Потом, растягивая недели и месяцы, поползла зима. Мы не вылезали из тумана и дождя.
Больных хватало, но лишь немногие могли и хотели платить. Медицина — дело неблагодарное. Если добился уважения у богатых, ты похож на холуя; если у бедняков — смахиваешь на вора. Гонорар! Тоже мне словечко! У пациентов не хватает на жратву и кино, а тут я вытягиваю их гроши на гонорар! Да еще когда они чуть ли не загибаются. Неудобно. Вот и отпускаешь их так. Тебя считают добрым, а ты идешь ко дну.
- Коммунисты - Луи Арагон - Классическая проза / Проза / Повести
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Житье человеческое - Элизабет Боуэн - Классическая проза
- Изумрудное ожерелье - Густаво Беккер - Классическая проза
- Прости - Рой Олег - Классическая проза
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Другой берег - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза