Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние слова глухой старик уже кричал. Потом вдруг замолк и устремил свой взгляд куда-то мимо меня — так моряки смотрят на пучину. Казалось, будто во внезапно наступившей тишине он прислушивается к голосам бесчисленных легенд, названия которым он не знает и которые ему никогда не перечесть. Долго он так молчал пока снова не перевел свой взгляд на стол перед собой. Словно откуда-то возвратился. Вокруг его глаз заиграла легкая дымка — след недавней улыбки, и он тихо продолжил, самым тихим голосом, каким только может говорить глухой человек:
— Во времена моей молодости об этих вещах говорили шепотом лишь с верными и близкими людьми, чаще всего с глазу на глаз. Нынче, в тысяча восемьсот двадцать восьмом году, об этом давно уже говорит кто хочет и как хочет. Это, разумеется, не значит, что и у теперешних людей нет своих тем для шепотных разговоров с глазу на глаз.
— …
— Поверьте, я видел все, а ничему не удивляюсь и ничто меня не волнует не потому, что я бесчувственный чурбан, — просто я имею право на это. Я заработал это право тем, что видел все. А нужно многое видеть, чтоб увидеть все. Я видел природу, видел общество. Ах, общество, Я знаю законы его кристаллизации, настолько простые, что они приводят нас в недоумение и будут приводить до скончания века. Я слышу его движение, которое несмотря на большой шум и треск, есть лишь топтание на месте. Я знаю бедноту, терпеливую, мирную массу. Я знаю бунтовщиков, люден, которые идут против течения, преступников, нищих, публичных женщин. Я знаю королей и принцев, наших и чужеземных. И знаю генералов и министров, испанских и французских, более того, знаю фельдфебеля, от которого разит ваксой и помадой для усов. Все это я знаю и все это нетрудно узнать и понять. (Я написал много людей, самых разных. А когда я рисую человека я вижу минуту его рождения и его смертный час. И эти два мгновения столь близки друг к другу, что между ними в самом деле не остается места ни для чего, ни для одного лишнего вздоха или жеста.) Но вот перед чем останавливаешься и замираешь в священном трепете и безмолвном уважении — это перед миром мысли. Ибо мир мысли — единственная реальность в том водовороте привидений и призраков, который зовется реальным миром. И не будь мысли, моей мысли, которая воплощает и питает образ, над которым я работаю, — все ушло бы в ничто, из которого оно и вышло, более жалкое, чем высохшая потрескавшаяся краска и пустой, ничего не говорящий холст.
— …
— …Как-то вскоре после того, как мне исполнилось тридцать лет, много прежде, чем я разболелся и начал терять слух, я увидел странный сон. Теплые и уютные покои, покои аристократа, говорящие о тонком вкусе поколений, с великолепной мебелью, драгоценными вазами и фарфором. Бледно-желтые обои изящного узора. Когда я вгляделся в этот узор, то увидел, что он составлен из одного лишь слова, вот таким образом выписанного «MOrs». Весь узор был не чем иным, как бесчисленным повторением мелко и тонко выписанного слова «смерть». Однако странные обои нисколько не придавали комнате неприятного или мрачного характера. Напротив, мне хотелось побольше оставаться в ней, я гладил рукой ткани и фарфор. Я был покоен и доволен, как это бывает лишь в помещении, отвечающем всем нашим потребностям.
Минуло восемь, а возможно, и девять лет. Я хворал, ездил, работал и совсем позабыл о странном сне. Живя в полном уединении, всеми оставленный, в вилле под Мадридом, я много страдал. Не от зла, которым полон мир, а от своих мыслей об этом зле. Всякое соприкосновение с людьми приводило меня в неизъяснимый и безумный ужас. Каждый день передо мной раскрывались все новые и непредвиденные возможности зла и несчастья. В течение суток каждая из них судорогой страха сводила желудок, заставляла колотиться сердце, отравляла день и ночь и потом исчезала как излишняя и совершенно необоснованная. На ее место приходила новая. Эти кошмары порождало всякое соприкосновение, всякая попытка соприкосновения с миром. А когда я уединялся, они возникали откуда-то изнутри меня.
Дабы освободиться от кошмаров, о которых я знал, — и это больше всего меня мучило, — что они плод моего воображения, я начал рисовать по стенам самой просторной комнаты «антиужасы». Я покрыл картинами и рисунками почти сплошь все стены. Остался лишь небольшой треугольник над окном. Он был неправильным (комнату перестраивали и окно пробили дополнительно) и имел вот такой вид: Δ. Я давно уже позабыл про свой сон, от него меня отделяли много лет и много ночей, наполненных сновидениями, которые самоуправничают, «пока разум спит». И все же на этом небольшом свободном пространстве я не стал рисовать ни лица, ни орнамента, но словно по договоренности, словно под диктовку написал на нем слово «mors». Причем сообразно форме треугольника, единственно возможным и виденным некогда во сне способом: MOrs. И вот это-то Слово стало амулетом, защищавшим меня от кошмаров до тех пор, пока я не выздоровел и не вернулся в спокойное царство разума, где амулеты не нужны.
— …
— Живя среди людей, я все время спрашивал себя, почему все мыслящее и духовное в нашей жизни столь беспомощно, беззащитно и не связано, столь презираемо обществом во все времена и столь далеко большинству людей. И я пришел к такому выводу. Наш мир — царство материальных законов и анимальной жизни, не имеющей смысла и цели, со смертью как венцом всего. Все мыслящее и духовное оказалось здесь случайно, подобно тому, как цивилизованные люди, потерпевшие кораблекрушение, со своими одеждами, инструментами и оружием оказываются на далеком острове, где совсем иной климат, где обитают звери и дикари. Поэтому все наши идеи носят странный и трагический характер вещей, спасенных при кораблекрушении. Они носят на себе следы иного, позабытого мира, из которого мы когда-то вышли, катастрофы, которая привела нас сюда, и постоянных тщетных попыток приспособиться к новому миру. Ведь наши идеи находятся в непрестанной борьбе с этим новым, по существу противоположным им миром, в котором они оказались, и одновременно они постоянно преображаются и приспосабливаются к нему. Поэтому каждая великан и благородная мысль залетная птица и мученица. Отсюда неизбежная печаль в искусстве и пессимизм в науке.
Уже совсем стемнело. Я даже не заметил как. Но мой собеседник, как все пожилые люди, был чувствителен к переменам дня и погоды. И все голоса, снаружи и вокруг нас словно разом смолкли. А в наступившей тишине угасал и голос Гойи. В полной тишине он встал из-за стола. Отодвигаемый стул не произвел ни малейшего шума. Он ушел просто, едва простившись, как уходят из кафе завсегдатаи, бросив лишь легкое и естественное «до свиданья». Шляпу он и так не снимал с головы, трость все время держал в левой руке.
Вскоре после него вышел и я.
А назавтра я весь день, с трудом сдерживая волнение, думал о пожилом, господине и разговоре, который ожидал меня вечером. Как только солнце опустилось за первые мачты у пристани, я поспешил в дальнее, предместье.
Цирк был совсем готов. Около него толпились рабочие, бездельники и чернокожие солдаты колониальных войск. С шипеньем горели у входа карбидные фонари, хотя еще было светло. Вокруг них собирались первые бабочки и оживленная детвора.
В кафе было тихо, почти пусто. Я сел за тот же столик, за каким мы сидели вчера, и заказал один из тех южных напитков, которые настолько охлаждаются, что вызывают жажду, а оказавшись во рту, не дают того наслаждения, которое сулят своим ярким цветом. Словом, один из тех напитков, у которых лучше всего их название. Некоторое время я сидел спокойно, но мало-помалу моя уверенность пошатнулась и перешла в нервозное ожидание. Меня начало мучить разочарование, на которое я не имел права. Я припоминал все, что говорил вчера пожилой господин, и повторял про себя, то, о чем намеревался его спросить. Тогда мне впервые пришла в голову мысль записать то, что я от него услышал.
Снаружи сгущалась тьма. Зажгли первую лампочку, у зеркала, над кассой. Чтоб скрасить ожидание, я попросил чернил и бумаги. Это вызвало немалое замешательство и некоторую дискуссию между хозяином и прислугой. Словно я попросил какое-нибудь экзотическое кушанье. Официант, кажется, собирался мне ответить: этого не держим. Но хозяин послал его в свою квартиру, куда вела дверь из зала. Тот появился оттуда снабженный всем, что полагалось. Кипа толстой бумаги, купленной на аукционе какой-то обанкротившейся фирмы. Огромная черная чернильница, каких теперь не увидишь. Черное заржавелое французское перо, тонкое, как змеиный язык.
Я поздно вышел из кафе, так как два часа провел за писанием, тщетно поджидая вчерашнего собеседника. Хозяин уже отужинал и теперь со своими гостями играл в карты на куске зеленого сукна.
- Напасть - Иво Андрич - Классическая проза
- Рассказ о слоне визиря - Иво Андрич - Классическая проза
- Мустафа Мадьяр - Иво Андрич - Классическая проза
- Пытка - Иво Андрич - Классическая проза
- Разговор с Гойей - Иво Андрич - Классическая проза
- Рассказ о кмете Симане - Иво Андрич - Классическая проза
- Чоркан и швабочка - Иво Андрич - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и письма. Письма в 12 томах - Антон Чехов - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 13 - Джек Лондон - Классическая проза
- Илимская Атлантида. Собрание сочинений - Михаил Константинович Зарубин - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Русская классическая проза