Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перебийніс водить немного — сімсот козаків з собою.
Рубає мечем голови з плечей, а решту топить водою{35}
Дед с восторгом слушал слепца, произносившего каждую фразу с особенным выражением; толпа с шумными одобрениями воспламенялась, а Оксана... она ничего не слыхала и не слушала: в ее груди звучала таким всезаглушающим аккордом охватившая ее радость, каким может быть лишь порыв первого молодого счастья.
Между тем в маленькой келье, уставленной почти сплошь образами, так что она скорее выглядела часовней, при тихом мерцании двух лампад беседовал с игуменом монастыря какой-то гость или богомолец. Красноватый свет падал на его широчайшую спину, облеченную в странного вида хламиду, опоясанную широким кожаным поясом, за которым засунуты были два пистоля; с левого бока этой мощной фигуры висела, протянувшись по полу, огромная кривая сабля; из-под откинутой длинной полы не козацкой одежи выставлялась вольно в широчайших штанах нога, обутая в длинный чобот с коваными каблуками. Лицо собеседника было в тени, но наклоненная голова его поражала своею необычайною прической, напоминавшей скорее женскую шевелюру с пробором, гладко зачесанную и заплетенную в косу, что болталась на шее толстою петлей. Фигура игумена, освещенная спереди мягким светом, составляла первой полный контраст; исхудалая, полусогнувшаяся, она казалась принадлежавшей полувзрослому ребенку, истощенному продолжительной и упорной болезнью; только бледное, покрытое сетью мелких морщин лицо инока, обрамленное жиденькой седой бородкой, выдавало его старческий возраст, удрученный годами, обессиленный подвижническим трудом. Черная ряса и черный клобук с длинным покрывалом еще усиливали бледность и изможденность лица, оживляемого лишь черными выразительными глазами. Облокотившись на руку, обвернутую в несколько раз четками с длинным висящим крестом, игумен внимательно слушал своего собеседника, вздыхая иногда глубоко или прикладывая в возраставшем волнении руку к груди.
— Да, святой отец, — раздался сдержанно-звучный и сильный голос сидевшего на низеньком табурете посетителя, — отпусти грех мой, ибо что развяжеши на земли, то развязано будет и на небеси.
— Если грешного и недостойного раба божьего слово молитвы, — ответил тихий, симпатичный голос монаха, — может быть услышано там, где пребывает единый источник правды и милосердия, то оно за тебя, брате мой, и я тоже грешным сердцем склоняюсь.
— О, велико и дорого мне, превелебный отче, твое слово, — прервал богатырь настоятеля, прикладываясь благоговейно к его руке, протянутой для благословения, — и оно укрепит мою душу, исполненную земных страстей, не дающих ей ни смирения, ни прощения и забвения обид. Свои обиды, свое сиротство давно я простил... но обиды и кривды, наносимые моему родному народу, простить я не могу, а за осквернения и поругания моей церкви, моей святыни, служителем которой меня поставил господь, я мщу и подымаю на врагов ее меч! Да еще в Ярмолинцах, когда сожгли мою церковь и мне пришлось, как хижому волку, скитаться, жить подаянием и по ночам сторожить святое пепелище, тогда еще я поклялся нашим гонителям мстить... Я знаю, отче, что Христос сказал: «Поднявший меч, от меча и погибнет»... Я знаю, что господь есть возмездие и он лишь может воздать, я знаю, что руки служителя бескровной жертвы не могут обагряться кровью людской, — все это я знаю и ведаю, все это я чувствую в сердце, что сожжено на уголь, но удержать этого битого сердца не могу, и оно возгорается злобою на утеснителей народа, на его катов, оно преисполняется гневом на хулителей моего бога, ополчается местью на его ненавистников! Если мне назначена за осквернение сана моего здесь, на земле, кара, я, ей-ей, с утехой ее приму, если господь...
— Бог любы есть, — вздохнул кротко игумен.
— Да, господь, — поднял взволнованный голос препоясанный мечом батюшка, — но не я, ничтожный червь, облеченный греховною плотью, — я верую, что этот-то неисчерпаемый источник любви и простит мое буйное сердце. Если Христос, сын бога живого, не мог вынести поруганий над храмом господним и поднял руку с вервием на торгашей, то как же мне, буйному, не поднять было меча на разрушителей божьих домов, на гонителей христиан? Но я поднял его, и будь я проклят, если он не задымился в крови поганых латинцев, а за моим мечом поднялись тысячи подъяремных рабов и стали очищать от напастников святорусскую землю...
— Но нам бы довлело скорее подвизаться молитвой, благостыней да призрением раненых и осиротелых и тем помогать славным борцам... — пробовал еще возражать настоятель.
— Каждому убо свое, — ответил после некоторого молчания батюшка, — кто крестом, а кто пестом... На клич нашего батька, нашего преславного гетмана Богдана, отозвались с усердием и рачительностью все братства, все церкви, все обители: то деньгами стали снабжать его, то оружием, товозбуждением к брани мирян... Львовский владыка Арсений Желиборский посылал не раз козакам гарматы, рушницы, порох и пули, не говорю уже про харчи и гроши. Луцкий владыка Афанасий снабдил Морозенка всякою зброей, а Кривоносу подарил несколько гаковниц и две гарматы... Киевский архимандрит... да что, все священники и чернецы помогают нам, чем только могут: подбуривают народ, собирают везде сведения о неприятеле и передают их друг через друга нашим бойцам... даже некоторые черницы поступили в отряд Варьки... Брань-бо повстала великая, и на весы ее кинуты и святой греческий крест, и весь русский народ... Правда, в Московском царстве еще сияют наши храмы и живет родной нам народ; но если Польша сотрет нас на порох и обратит в рабов, тогда она пойдет и на Москву и там начнет заводить латинство... Прииде час, отче, когда и ягнята должны острить свои зубы, когда и кроткие голубицы должны отточить свои пазури.
— Что же... ты, брате мой, быть может, и прав, — сдавался игумен, выведенный из душевного равновесия пламенными речами своего гостя, — не упадет единый волос без воли отца нашего небесного... Значит, коли воздвиглись на брань и служители алтаря, то и на то есть соизволение господне... Только сказано в писании: «Храм мой есть храм молитвы, а не торжище мести».
— Но сказано тоже в святом писании: «Ополчу ангелов моих на сонмища нечестивых...» А коли и святые ангелы подъемлют меч на нечистую силу, то мы и подавно; только нужно освятить меч на великую брань... Велебный отче, — заговорил горячо собеседник, — ты, закрытый от мира непроходимыми лесами да болотами, в тихой своей обители не мог видеть тех ужасов, гвалтов, кощунств, что творятся на широкой нашей земле; до тебя только мог доноситься издали стон замученного, закатованного народа, а потому твое кроткое сердце, преисполненное любви, могло только скорбеть и сокрушаться в горячей молитве... Но если бы твои очи увидели груды истерзанных трупов старцев, жен и младенцев, застывшие лужи крови, чернеющие кладбища пожарищ, оскверненные храмы, поруганные святыни... о, и твое бы всепрощающее сердце не вынесло такого пануванья сатанинских катов, и ты бы разорвал от горя свою власяницу, воскликнувши горько: «Лучше падите в борьбе за свой крест, а не терпите издевательств над ним!»
— Да, да... Ты прав, — шептал и загорался сердцем игумен, — есть и воинствующая церковь на небе.
— Есть и должна быть, — воодушевлялся все больше батюшка, — пока будет на свете зло... Дозволь же хоть мне, святой отче, если это не довлеет твоему высокому сану, дозволь хоть мне освятить меч, принесенный в храм сей, освятить его лишь на служение нашей зневаженной вере...
— Да будет так! — наклонил голову настоятель и, поднявши глаза на лик спасителя в терновом венке, озаренный лампадкой, добавил тихо: — Ты пострадал еси за нас, грешных, так благослови же и нас пострадать за тебя... — Лампадка вспыхнула, и тихий треск ее раздался по келье. Батюшка оглянулся. В это время кто-то стукнул осторожно в низенькую дверь.
— Благослови, владыка, — послышался за дверью сдержанный голос.
— И ныне, и присно, и во веки веков, — ответил игумен.
Низенькая дверь отворилась, и в нее, полусогнувшись, вошел знакомый нам Ганджа, присланный Богданом с письмом к Киселю. Когда козак расправился, то ударился даже макушкой головы о низенький сводчатый потолок кельи.
Козак благовейно подошел под благословение игумена и, всмотревшись в сидящего батюшку, радостно вскрикнул:
— Батюшка наш! Отец Иван!
— Ганджа! — изумился, привставши, батюшка-воин.
— Он самый, зубатый Ганджа! — улыбнулся широкою и страшною улыбкой козак. — Благослови же, будь ласков, меня и ты, славный наш, честный наш попе! — подошел он к руке батюшки.
— Да пребудет над тобою ласка божья, — произнес радостно батюшка. — Только мы с тобою почеломкаемся по— товарыськи, по-козацки! — И он обнял Ганджу и поцеловал накрест трижды.
— А что доброго у вас чуть? — спросил игумен.
- Хата за околицей; Уляна; Остап Бондарчук - Юзеф Крашевский - Историческая проза
- Старость Пушкина - Зинаида Шаховская - Историческая проза
- Андрей Старицкий. Поздний бунт - Геннадий Ананьев - Историческая проза
- Кровь первая. Арии. Он. - Саша Бер - Историческая проза
- Звон брекета - Юрий Казаков - Историческая проза
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Роман Галицкий. Русский король - Галина Романова - Историческая проза
- Дикое счастье. Золото - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Историческая проза
- Колокол. Повести Красных и Чёрных Песков - Морис Давидович Симашко - Историческая проза / Советская классическая проза
- Семь песков Хорезма - Валентин Рыбин - Историческая проза