Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как же они без меня, кум?
— Ага, дороги к дому не найдем! — подала голос Палага Хохлова.
— Будут соваться в потемках и дом не найдут, — поддержал заступник веремейковских баб.
— Ну, как знаешь, милок, — недовольно заерзал полицейский. — Но уговора своего я не отменяю. Я бабу завтра целехонькую возвращаю, а ты заявление вручаешь, комендант ради этого послушается меня. С завтрашнего дня и начнешь служить в полиции.
— А что про меня люди скажут? — встав со скамеечки, подал гость хозяину газету.
— То, что и про меня.
— Ну, допустим, разница есть, — возразил Филипп. — Даже та, что меня в армию не взяли.
— Нашел, чем хвалиться!
— Хвалиться тут и вправду нечем, — спокойно рассудил гость, — однако задуматься есть о чем. В армию по здоровью не взяли, а тут в полицию сам записался. Или, может, я этим временем поздоровел? Представляешь, что про меня в Яшнице завтра скажут, если я повязку эту нацеплю?
— Ну, как знаешь!… — обиженно пожал плечами старший полицейский, но в его обиженности было больше притворства, чем искренней досады.
Видя, что это посещение может не иметь положительных результатов, Палага Хохлова вдруг сжалась и, набравшись смелости, взяла дальнейшие переговоры на себя.
— Нет, ты уж, добрый человек, пожалей нас, — шагнула она к столу, где сидел насупившийся хозяин, и положила золотой, один из трех, что взяла у Гэли Шараховской.
Полицейский сразу смекнул, что это за металл заблестел на столе. Он тут же взял золотой, поднес к глазам.
— Ого, еще николаевская! — и подбросил на ладони золотую пятерку.
— Дак ты уж и правда пожалей нас, — повторила Палага Хохлова, но теперь не так униженно, как раньше, когда обращалась к полицейскому, словно абсолютно была уверена, что золото оказало свое действие.
— Ну что ж, — помаргивая, взглянул на нее полицейский, — на коменданта, пожалуй, эта монетка сильней подействует, чем даже Филиппово заявление. Но это же одному коменданту. А мне?
— И для тебя вот тоже имеется, — уже совсем осмелела Палага, кладя на стол остальное. — Правда, не свои, в долг взятые, да пускай уж. Только сделай и для меня одолжение. Так, в лагере, есть человек один. Выручи ты его, отдай мне.
— Кто он тебе?
— Никто.
— Откуда?
— Говорит, из Москвы.
— А зачем он тебе?
— Дак…
Старший полицейский вдруг захохотал во все горло, сказал издевательски, даже оскорбительно:
— Ну вот, мужик где-то еще живой, а она уже другого себе нашла! Пакостные вы все-таки творения, бабы!
XIII
На все Веремейки несло горелым. Куда ни пойдешь, в каком конце деревни ни станешь — в коноплевском или кончанском, — всюду забивал ноздри этот запах горелого хлеба. Но пахло не из печей, которые сегодня утром так же, как и каждый день до сих пор, дымили в небо кирпичными трубами. Пахло горелым с поля, с Поддубища.
Легкий ветер наносил оттуда чуть ли не сажу. Издалека, еще из деревни, виднелось на склонах желтого кургана множество черных заплат, разных по форме — как занялось от огня жнивье, — по временам кое-где еще взлетали вверх дрожащие искры, которые раздувал, набегая порывами, ветер. Отсюда же, из Веремеек, было заметно, как расхаживали там, передвигались призрачные человеческие фигуры.
У Зазыбы в доме тоже не утихал разговор о ночном пожаре. Заговаривала о нем, вздыхая, Марфа, всякий раз начиная, словно забывшись, наново, а потом уж подхватывал Масей, который вообще, казалось, предупреждал чуть ли не каждое слово ее. В том, что Масей сделался таким разговорчивым, ничего удивительного не было — годы, которые они не виделись с матерью и которые обернулись для них мучительной разлукой, объясняли все наилучшим образом. Однако скрывалась за его словоохотливостью и другая причина, может быть, самая важная. Она заключалась в том, что отец сегодня не изъявлял не только особого, а совсем никакого желания сказать хоть слово о пожаре. Таким образом, своей словоохотливостью, которая, собственно, ограничивалась почти всякий раз самым домашним разговором о самых привычных вещах, сын как бы помогал матери. Это было в нем старое чувство, всегда вызываемое желанием, чуть ли не с малых лет, во всем принять материну сторону и не столько посочувствовать ей, сколько защитить, как ему казалось, от отцовой черствости. Кстати, это старое чувство, как помнится, сразу же заявило о себе и в ту ночь, когда Масей вернулся домой.
А отец сегодня прямо почернел от угрюмых дум.
Он теперь все время пребывал в одном настроении, которое точно определялось словом «дурное», и, может, только в те недолгие минуты, когда они встретились ночью на крыльце, не совладал со своими чувствами или сознательно дал им волю. Во всяком случае встреча с сыном была настоящей, как и полагалось между двумя близкими людьми, много передумавшими друг о друге во время разлуки. Но та первая радость скоро прошла, вроде ставшая и не радостью, а вынужденной данью чувствам со стороны отца. Масей быстро понял, еще до того, как пойти в баню, что отца беспокоит его неожиданное появление, и чем дольше он жил дома, тем крепче уверялся в этом, особенно если учитывать, что отец, пожалуй, и не прятал своего беспокойства от него. Хотя после поездки в Бабиновичи он немного ожил, стал меньше задумываться, словно его там, в местечке, чем порадовали. (О том, что на обратной дороге пришлось наведаться в Мамоновку, чтобы увидеться с Чубарем, он и слова не обронил.) Но спать ложился опять удрученный. Когда ужинали вместе — мать, отец и Масей, — началась, как и водится обычно за едой между людьми, которые давно не виделись, беседа. Сперва хозяин вскользь описал совещание в Бабиновичах: что хотел комендант да как местные приняли уведомление о «новом порядке». Потом принялся рассказывать про свое житье в заключении Масей. Уже в середине его рассказа отец, который чуть ли не сразу хмуро сдвинул брови, вдруг дернулся от досады и сказал:
— Эх, и охота тебе, сын, все время об одном талдычить? И себе бередишь душу, и нам с маткой головы дуришь! Ну, было! Но я ведь тебе говорил уж!… Теперь не время про это про рее вспоминать! Ты отмучился, другие помучаются! Да что те наши муки в сравнении вот с этими, когда весь народ в беде?
— Беда — она всегда беда, — спокойно, даже вроде бы слегка насмешливо поглядел на отца Масей. — И малая — беда, потому что она чья-то, и великая — беда, потому что она тоже чья-то. Думаешь, если я о своей говорю, так иного не вижу и не чувствую? Но меня удивляет, ты вроде не веришь тому, о чем я рассказываю. Сам же небось тоже немало пострадал. Ну, пускай из-за меня. Так у нас и получилось — ты из-за меня, а я из-за кого?
— Этого я не знаю!
— И не хочешь знать.
— Гм, — поерзал на лавке отец. — Я говорю, не время теперь об этом вспоминать! Война ведь!
— Для тебя, батька, война — всего только великая беда…
— И час великого испытания!
— Пускай так. Но пойми, война — не только всенародное горе, она также и результат обстоятельств.
— Ну и что, если обстоятельств?
— А то, что в нынешнем отступлении железной закономерности нет, то есть могли немцы наступать, а могли и мы.
— А-а, вон ты о чем! Значит, по-твоему, виновата Советская власть?
— Почему? Я хотел сказать…
— Ну, вот что, сын!… —уже спокойно и холодно подытожил отец. — То, что хотел сказать, держи при себе!… Послухай лучше меня!… Может, я заслужил хоть своими страданиями, как ты говоришь, право сказать это!… Для меня Советская власть — как для матери твоей ты!… Ей, видишь, нету никакого дела до того, какой ты теперь и что ты болтаешь, и что собираешься делать!… Ты для нее по-прежнему тот, каким она тебя народила!… А уж ты мне поверь, ни одна мать не хочет, чтобы дитя ее было плохим!… Она бы тогда и мучиться не мучилась из-за него!… Даже не рожала бы!… Вот этак и для меня Советская власть!… Я ее тоже… ну, если хочешь знать, я ее тоже рожал!… Я за нее бился!… Я за нее страдал!… Потому что все мы, кто за нее бился тогда, знали, какая это власть и зачем она людям нужна!… Конечно, теперь у немцев или у какого-нибудь Браво-Животовского можно ходить в героях, ругать Советскую власть, рассказывать разные страсти!…
— Да не ругаю я! Я только говорю…
— Вот ты все время говоришь, а я и до сих пор не знаю, с чем ты домой пришел, что у тебя в голове.
— Ну-у-у, батька, ты уж совсе-е-е-м!…
— И не совсем, а говорю о том, о чем должен сказать, потому что я тебе батька. С таким настроением теперь, знаешь?…
— У нас с тобой получается так, что, кажется, дальше уж и некуда.
— Да, дальше уж и правда некуда! — покачав головой, с задумчивым видом молвил отец, будто увидел за своими словами, так же как за словами сына, что-то совсем другое, иной смысл, а не тот, который вкладывался в них на самом деле.
Больше они не говорили. Словно для приличия, посидели еще за столом друг против друга, а когда Марфа начала прибирать грязную посуду, поднялись разом на ноги и разошлись — отец с чего-то в сенцы, сын, бросив в пустоту глухое «спасибо», скрылся за филенчатыми дверями на другой половине пятистенки.
- Корабли-призраки. Подвиг и трагедия арктических конвоев Второй мировой - Уильям Жеру - История / О войне
- Аэропорт - Сергей Лойко - О войне
- Аэропорт - Сергей Лойко - О войне
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Сгоравшие заживо. Хроники дальних бомбардировщиков - Иван Черных - О войне
- Огненное лето 41-го - Александр Авраменко - О войне
- Когда горела броня - Иван Кошкин - О войне
- Заградотряд. «Велика Россия – а отступать некуда!» - Сергей Михеенков - О войне
- Сломанные крылья рейха - Александр Александрович Тамоников - Боевик / О войне / Шпионский детектив
- Откровения немецкого истребителя танков. Танковый стрелок - Клаус Штикельмайер - О войне