Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристоф же, напротив, относился к ним дружелюбно. Он приветствовал стремление мира к порядку и уверенности — любой ценой. В этом порыве его нисколько не смущала нарочитая ограниченность. Когда хочешь наверняка прийти к цели, нужно смотреть прямо перед собой. Находясь на крутом повороте, он наслаждался созерцанием трагического великолепия оставшейся позади ночи и улыбкой юной надежды — призрачной красотой свежей, трепещущей зари, занимавшейся вдалеке. Кристоф находился в неподвижной точке оси маятника, который как раз снова начал подниматься кверху. Не следуя за ним, Кристоф радостно слушал пульс жизни. Он разделял надежды тех, кто не признавал его былых страданий. Свершилось то, о чем он мечтал. Десять лет назад, среди горя и мрака, Оливье — бедный галльский петушок — своим слабым голосом возвестил далекий рассвет. Певца уж нет, но то, о чем он пел, сбылось. Птицы пробуждались в саду Франции, и до Кристофа вдруг донесся, заглушая птичий щебет, более сильный, более внятный, более счастливый голос ожившего Оливье.
Стоя у книжного прилавка, Кристоф рассеянно перелистывал сборник стихов. Фамилия автора была ему незнакома, но некоторые слова поразили его и приковали внимание. По мере того как он продолжал читать, пробегая еще не разрезанные страницы, ему чудился знакомый голос, он начинал различать черты друга. Кристоф не в состоянии был разобраться в своих чувствах и, не решаясь расстаться с книгой, купил ее. Вернувшись домой, он снова принялся за чтение, и тотчас же наваждение опять овладело им. Из бурного дыхания поэмы возникали вполне отчетливо, как в галлюцинации, великие, возвышающиеся над веками души — эти гигантские деревья, олицетворяющие нашу родину, листьями и плодами которых являемся мы. Со страниц книги вставал сверхчеловеческий образ Матери — той, что существовала до нас, той, что будет после нас, той, что царит над всем, подобно византийским мадоннам, высоким, как горы, у подножья которых молятся люди-муравьи. Поэт прославлял Гомеровы поединки великих богинь, чьи копья скрещиваются от сотворения мира, — вечную Илиаду, которая по сравнению с троянской то же, что альпийская горная цепь в сравнении с холмами Греции.
Эта эпопея гордости и воинственного духа была чужда воззрениям такого европейца, как Кристоф. И тем не менее при вспышках озарявшего его света Кристоф уловил воплощение французской души в этой деве, преисполненной благодати, носительнице эгиды, в голубоглазой Афине с сияющим во мраке взором, в этой богине труда, несравненной художнице, хранительнице высшего разума, чье сверкающее копье разит шумные орды варваров, — он уловил тот взгляд, ту улыбку, которые знал и любил когда-то. Но в тот миг, когда он уже готов был схватить ее, она исчезала. Разъяренный тщетной погоней, он переворачивал страницу за страницей и вдруг наткнулся на рассказ, который слышал от Оливье за несколько дней до его смерти.
Кристоф был потрясен. Он побежал к издателю и попросил, чтобы ему дали адрес автора. Как это обычно бывает, ему отказали. Кристоф рассердился, но это ни к чему не привело Наконец он догадался заглянуть в адрес-календарь. Он действительно нашел там нужный адрес и отправился к автору. Если Кристофу чего-нибудь очень хотелось, он не умел ждать.
Квартал Батиньоль, верхний этаж. Двери выходят в общий коридор. Кристоф постучал в ту, которую ему указали. Но отворилась соседняя двери. Молодая некрасивая брюнетка со спадавшими на лоб волосами, с загорелым морщинистым лицом и живыми глазами осведомилась, что ему угодно. Она недоверчиво смотрела на него. Кристоф объяснил, зачем пришел, и, когда она спросила, кто он, назвал свою фамилию. Она вышла в коридор и открыла соседнюю дверь ключом, находившимся при ней, но не сразу впустила Кристофа, а попросила подождать и, пройдя внутрь, захлопнула дверь перед его носом. Наконец Кристофу разрешили войти в столь ревниво охраняемую квартиру. Он прошел через полупустую комнату, служившую столовой, кое-как обставленную ветхой мебелью; у окна без занавесок в большой клетке щебетало около дюжины птиц. В соседней комнате на потертом диване лежал мужчина. При виде Кристофа он слегка приподнялся. Исхудалое, одухотворенное лицо, прекрасные бархатные глаза, горящие лихорадочным блеском, узкие длинные руки, изобличавшие человека умственного труда, уродливое туловище, резкий, с хрипотцой голос… Кристоф тотчас узнал его… Эмманюэль! Маленький больной подмастерье, который был невольной причиной… Эмманюэль вскочил: он тоже узнал Кристофа.
Они стояли молча. Оба в этот миг видели Оливье… И не решались протянуть друг другу руки. Эмманюэль чуть подался назад. Теперь, через десять лет, из темной глубины его существа вновь выплыла затаенная неприязнь, старая ревность, которую возбуждал в нем некогда Кристоф. Но, заметив волнение Кристофа, прочитав на его губах имя того, о ком они оба думали, имя Оливье, он не мог устоять и бросился в раскрытые ему объятия.
Эмманюэль сказал:
— Я знал, что вы в Париже. Но как это вы разыскали меня?
Кристоф ответил:
— Я прочел вашу последнюю книгу; я услышал в ней его голос.
— Правда? — спросил Эмманюэль. — Вы узнали его? Всем, чего я добился, я обязан только ему.
(Он избегал произносить имя.)
Мгновение спустя, помрачнев, он продолжал:
— Он любил вас больше, чем меня.
Кристоф улыбнулся:
— Для того, кто любит, не существует ни «больше», ни «меньше»; он весь отдается тем, кого любит.
Эмманюэль взглянул на Кристофа; в его трагическом, строгом и властном взгляде вдруг загорелась глубокая нежность. Он взял Кристофа за руку и усадил на диван рядом с собой.
Они стали рассказывать друг другу о себе. С четырнадцати до двадцати пяти лет Эмманюэль перепробовал много профессий: он был наборщиком, обойщиком, бродячим торговцем, книгопродавцом, писцом у адвоката, секретарем политического деятеля, журналистом… При этом он не упускал возможности лихорадочно учиться где придется, иногда пользуясь поддержкой добрых людей, которых поражала энергия этого маленького человечка, но чаще всего попадая в руки негодяев, эксплуатировавших его бедность и его талант; однако он умудрялся выходить обогащенным из самых тяжких испытаний, даже без особой горечи, — только растрачивая остатки своего слабого здоровья. Его исключительные способности к древним языкам (встречающиеся у представителей расы, насквозь пропитанной гуманистическими традициями, гораздо чаще, чем принято думать) заинтересовали старого священника-эллиниста, и тот оказал ему поддержку. Занятия, в которых Эмманюэль из-за отсутствия времени не мог очень преуспеть, дисциплинировали его ум и помогли выработать свой стиль. Этот молодой человек, вышедший из самой гущи народа, обязанный своими случайными знаниями, в которых были огромные пробелы, только самому себе, так блестяще владел словом, так умел сочетать форму с содержанием, что оставил далеко позади буржуазных сынков, по десять лет корпящих в университете. Он всецело приписывал это благотворному влиянию Оливье. Правда, другие оказывали ему гораздо более существенную помощь. Но Оливье первый заронил искру, которая зажгла во мраке этой души неугасимый светильник. Другие только подливали туда масло.
Он сказал:
— Я начал понимать его, только когда его не стало. Но все, что он говорил, запало мне в душу. Светоч, зажженный им, с тех пор никогда не угасал.
Он начал рассказывать о своем творчестве, о деле, по его утверждению, завещанном ему Оливье, о пробуждающейся энергии французов, о яркой вспышке героического идеализма, которую предвещал Оливье. Эмманюэль жаждал стать его рупором, который парит над схваткой и возвещает грядущую победу, — он воспевал эпопею своей возродившейся нации.
Его поэмы были действительно порождением этой удивительной нации, которая пронесла сквозь века свой древний кельтский дух и в то же время упорно продолжала рядить свою мысль в старые доспехи и чтить законы римского завоевателя. Здесь ожили в первозданной чистоте отвага, дух героического разума, ирония, сочетание бахвальства с безудержной смелостью, столь свойственные этому народу, который посмел покуситься на бороду римских сенаторов, который разграбил Дельфийский храм и с хохотом метал свои стрелы в небеса. Но маленькому парижскому ремесленнику пришлось воплотить свои страсти — как это делали его деды в париках, как, несомненно, будут делать его праправнуки — в образы греческих героев и богов, умерших две тысячи лет назад. Удивительное чутье народа, сочетающееся с его потребностью, в абсолюте: прокладывая свою мысль по следам веков, он воображает, что закрепляет ее навеки. Оковы классической формы сообщали еще большее неистовство страстям Эмманюэля. Спокойная уверенность Оливье в судьбах Франции превратилась у его маленького ученика в страстную жажду деятельности, в убежденную в своем торжестве веру. Он хотел, он видел, он требовал этого торжества. Своей экзальтированной верой, своим оптимизмом он взволновал душу французов. Его книга была так же действенна, как выигранное сражение. Она пробила брешь в стене скептицизма и страха. Целое поколение молодежи ринулось вслед за ним, навстречу грядущему…
- Жан-Кристоф. Том I - Ромен Роллан - Классическая проза
- Жан-Кристоф. Том III - Ромен Роллан - Классическая проза
- Жизнь Вивекананды - Ромен Роллан - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Прочая религиозная литература
- Фунты лиха в Париже и Лондоне - Джордж Оруэлл - Классическая проза
- Гений. Оплот - Теодор Драйзер - Классическая проза
- Жюли Ромен - Ги Мопассан - Классическая проза
- Трое в одной лодке, не считая собаки - Джером Клапка Джером - Классическая проза / Прочие приключения / Прочий юмор
- Онича - Жан-Мари Гюстав Леклезио - Классическая проза
- Изумрудное ожерелье - Густаво Беккер - Классическая проза
- Обещание - Густаво Беккер - Классическая проза