Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жара начала усиливаться в понедельник. Во вторник ночью темнота после знойного дня душна, неподвижна, томительна; едва переступив порог, Байрон чувствует, как ноздри его напрягаются и белеют от густого, затхлого запаха дома, где хозяйничает мужчина. А когда подходит Хайтауэр, запах рыхлого немытого тела и несвежего белья – выделений малоподвижной тучности, неопрятной сидячей жизни, пренебрегающей мытьем, – становится почти нестерпимым. Входя, Байрон думает, как думал уже не раз: «Это его право. Мне это, может, не подходит, а ему подходит, и это его право». И вспоминает, как однажды он, кажется, нашел ответ, словно его осенило, озарило: «Это – дух благости. Конечно, он кажется нам дурным, раз мы сами дурные и грешные».
И опять они сидят друг против друга в кабинете, разделенные столом, горящей лампой. Байрон опять сидит на жестком стуле, опустив лицо, неподвижно. Голос его сдержан, упрям – голос человека, который рассказывает что-то не только неприятное, но и не вызывающее доверия.
– Я хочу подыскать ей другое жилье. Где не так людно. Где она сможет…
Хайтауэр наблюдает за его склоненным лицом.
– Зачем ей переезжать? Если ей там удобно и в случае чего женщина рядом?
Байрон не отвечает. Он сидит неподвижно, потупясь; лицо его спокойно, упрямо; глядя на него, Хайтауэр думает: «Это потому, что так много событий. Слишком много событий. Вот в чем дело. Человек делает, порождает несравненно больше того, что может или должен вынести. Вот так он и узнаёт, что может вынести все. Вот в чем дело. Это и ужасно. Что он может вынести все, все». Он наблюдает за Байроном.
– И что же, весь этот переезд – только из-за миссис Бирд?
По-прежнему Байрон не поднимает головы, говорит все так же спокойно, упрямо:
– Ей нужно такое жилье, чтобы она чувствовала себя как дома. Ей не так уж много времени осталось, а в пансионе, где, можно сказать, мужчины… Комната, где ей будет спокойно, когда подойдет срок, а не такая, где всякий барышник или присяжный, которого черт занесет в коридор…
– Понимаю, – говорит Хайтауэр. Следит за лицом Байрона. – И вы хотите, чтобы я взял ее к себе. – Байрон собирается ответить, но тот продолжает; голос его тоже холоден, ровен: – Нет, это не годится, Байрон. Если бы тут была другая женщина, жила в доме. Стыдно, конечно – столько свободного места, и тишина. Понимаете, я о ней думаю. Не о себе. Мне-то все равно, что они скажут.
– Я не об этом прошу. – Байрон не поднимает глаз. Чувствует на себе взгляд священника. Думает Сам знает, что я не об этом. Знает. Это он так сказал. Я знаю, что он думает. Другого, пожалуй, я и не ожидал. Да и не с чего ему думать иначе, чем другие люди – даже обо мне – Ведь вы, наверно, сами понимаете.
Возможно, священник и понимает. Но Байрон не поднимает глаз, чтобы убедиться в этом. Он продолжает говорить скучным, монотонным голосом, потупя глаза, а Хайтауэр, выпрямившись чуть больше обычного, смотрит через стол на худое, дубленное непогодами, трудами высветленное лицо человека напротив.
– Я не собираюсь вас впутывать, потому что это не ваша печаль. Вы ее даже не видели и едва ли увидите. И его, наверно, не видели – чтобы это понять. Я просто подумал, что…
Его голос замирает. Священник, выпрямившись, смотрит на него через стол и ждет, но помощи не предлагает.
– Когда человек решает, чего не делать, тут, я думаю, он сам себе советчик. Но когда до делать доходит – тут, по-моему, стоит посоветоваться со всеми, с кем можно. А впутывать я вас не собираюсь. Насчет этого вы не беспокойтесь.
– Кажется, понимаю, – говорит Хайтауэр. Наблюдает за потупленным лицом. «Я уже вне жизни, – думает он. – Вот почему бесполезно соваться, вмешиваться. Даже если бы я и попробовал вернуться к жизни, он меня все равно не услышит – как не услышала бы та женщина и тот мужчина (да что уж там – как их ребенок)». – Но вы сказали, она знает, что он здесь.
– Да, – отвечает Байрон в раздумье. – Я думал, там-то уж у меня не будет случая причинить вред мужчине, или женщине, или ребенку. И не успела она прийти – все как есть ей выболтал.
– Я не об этом. Тогда ведь вы сами не знали. Я имею в виду остальное. Его и… этого… Как-никак три дня прошло. Она должна была узнать, независимо от вас. Должна была услышать за эти дни.
– Кристмаса. – Байрон не поднимает головы. – А как спросила она про белый шрамик возле рта, после этого я больше ничего не говорил. Вечером, когда в город шли, я всю дорогу боялся, что она спросит. И все придумывал, о чем бы еще с ней поговорить, чтобы она спросить меня не успела. Я-то думал, скрываю от нее – что он не просто сбежал и бросил ее в беде, а еще и имя переменил, чтобы она его не нашла, и хоть нашла она его, нашла она бутлегера, – а она, оказывается, сама это знала. Знала уже, что он негодяй. – И он говорит, как бы удивляясь вслух: – Мне и скрывать было незачем, врать гладко. Она как будто наперед знала, что я ей скажу и когда совру. Как будто сама уже об этом думала и не верила в это еще до того, как я сказал, и ничего тут особенного не было. Но какая-то часть в ней знала правду, ее бы я все равно не обманул… – Он запинается, мнется; священник, выпрямившись, смотрит на него через стол, помощи не предлагает. – Как будто она – из двух половин, и одна половина знает, что он прохвост. А другая половина верит, что если у мужчины и женщины должен родиться ребенок, то Господь позаботится, чтобы они были вместе, когда подойдет срок. Вроде если Бог печется о женщинах, то он и от мужчин их защитит. А если Господь не считает нужным, чтобы две половины эти встретились и вроде как… сличили… тогда и мне нечего хлопотать.
– Чепуха, – говорит Хайтауэр. Он смотрит через стол на застывшее, упрямое, аскетическое лицо – лицо отшельника, который долго жил в пустыне, где ветер носит песок. – Ей остается одно, только одно – вернуться в Алабаму. К родным.
– А по-моему, нет, – отвечает Байрон. Отвечает сразу, решительно, как будто только и ждал этих слов. – Обойдется без этого. По-моему, она обойдется без этого. – Но глаз не поднимает. Он чувствует на себе взгляд священника.
– А Бе… Браун знает, что она в Джефферсоне?
Можно подумать, что Байрон вот-вот улыбнется. Губа приподнялась, но веселья в гримасе нет, она слаба, как игра тени.
– Да нет, замотался совсем. С этой премией. Потеха прямо. Вроде того, как играть человек не умеет, а дует в трубу что есть мочи – думает, сейчас у него музыка получится. Каждые двенадцать – пятнадцать часов тащат его через площадь в наручниках – когда его никакими силами не прогонишь, хоть ищейками этими трави. Субботнюю ночь просидел в тюрьме, все толковал, что они его обжулить хотят с этой тысячей – представить, будто он помогал Кристмасу; потом уж Бак Коннер пришел к нему в камеру и пообещал вставить кляп, чтобы он замолчал и не мешал спать другим арестантам. Замолчал; а в воскресенье ночью, когда пошли с собаками, такой крик поднял, что пришлось им взять его с собой. Но у собак дело не пошло. А он кричит, собак ругает, отлупить их рвется за то, что следа не могут взять, и опять всем рассказывает, что он первый донес на Кристмаса и хочет только, чтоб все было честно, по справедливости, больше ничего – пока уж сам шериф не отвел его в сторонку поговорить. Что он ему там сказал, неизвестно. Может, пригрозил, что сейчас воротит его в тюрьму и в другой раз с собой не возьмет. Одним словом, он поутих немного, и пошли дальше. А в город вернулись только в понедельник, поздно ночью. Он еще был тихий. Может, притомился. Не спал сколько времени – и притом, говорят, все норовил вперед собак забежать, покуда шериф не пригрозил, что прикует его наручниками к помощнику, чтобы не выскакивал и собаки что-нибудь, кроме него, могли нюхать. Он еще в субботу, когда его посадили, был небритый, а теперь совсем оброс. На убийцу, наверно, больше похож, чем сам Кристмас. А уж Кристмаса клял – как будто тот из вредности спрятался, назло ему, чтобы он не получил своей тысячи долларов. На ночь его опять отвели в тюрьму и заперли. А сегодня с утра опять отправились и его с собой взяли – с собаками, по новому следу. Люди говорят, пока они из города не ушли, все время слышно было, как он скандалил.
– И вы говорите, она об этом не знает. Говорите, что скрыли это от нее. По-вашему, пусть лучше считает его мерзавцем, чем дураком – так?
Лицо Байрона опять застыло, уже не улыбается; он серьезен.
– Не знаю. Это было в воскресенье, позавчера ночью, когда я вернулся от вас домой. Я думал, она в постели, спит, а она сидела в гостиной и говорит мне: «Что такое? Что тут случилось?» Сам я на нее не смотрю, но чувствую, на меня смотрит. Я ей сказал, что нигер убил белую женщину. На этот раз я не соврал. И, видно, очень уж обрадовался, что врать не надо. Потому что и подумать ничего не успел, как брякнул: «И дом поджег». И только тут спохватился. Ведь сам ей дым показывал, сам говорил, что живут там двое, Браун и Кристмас. И чувствую, смотрит она на меня – ну вот как вы сейчас, чувствую, смотрите, – и говорит: «А как нигера зовут?» Можно подумать, сам Господь заботится, чтобы они узнали то, что им надо знать, – из мужского вранья, и без всяких расспросов. И не узнали того, чего им знать не надо – и притом даже не догадывались бы, что не узнали. Так что уверенно не могу сказать, что ей известно, а что неизвестно. Одно только знаю: я ей не объяснял, что тот, кого она ищет, донес на убийцу и сидит в тюрьме – когда не гонится с собаками за человеком, который подобрал его и пригрел. Этого я ей не рассказывал.
- Уильям Фолкнер - краткая справка - Уильям Фолкнер - Проза
- Рассказы о Маплах - Джон Апдайк - Проза
- Все романы в одном томе - Фрэнсис Скотт Фицджеральд - Проза
- Когда я умирала - Уильям Фолкнер - Проза
- Ad astra (К звездам) - Уильям Фолкнер - Проза
- Авессалом, Авессалом! - Уильям Фолкнер - Проза
- Засушливый сентябрь - Уильям Фолкнер - Проза
- Осень в дельте - Уильям Фолкнер - Проза
- Рука, простертая на воды - Уильям Фолкнер - Проза
- Нимфолепсия - Уильям Фолкнер - Проза