Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и что? — тихо спросил я, ощущая наркома и украдкой поглядев на него. Его глаза под сверкающим пенсне, ну просто ликовали.
— А как же, это нетрудно, — сказал Фатеич. — Который постарше, все просил: «Бей меня, мальца оставь, он только торбы шил — исправится». Но я, — Фатеич возбужденно задышал, сломав тихое повествование у свечи, — но я… я… обоих их, обоих и положил… Но… но, знаешь, потом, в тридцатом, в коллективизацию, люди осатанели, торбы как один пошили, золой набьют и хрюшам на морды натягивают, чтоб сосед не услышал, чтоб не донес. По ночам кололи. Разбой! Вот он не даст соврать… — Теперь расстрелянный, вздев подбородок, надменно глядел поверх нас.
Я охлопал карманы, папирос не было.
— Там, — сказал он, — на шкафу в коробочке из-под чая махра и бумага. А вот свернуть уж не могу.
— Врешь ты все. Не верю, нет черных свиней, — и я увидел страх на лице Фатеича и удивление на лице наркома.
За окном уже рдел рассвет. Фатеич потушил свечу и раздавил севшего мотылька золотым мазком по клеенке. Омерзение качнулось во мне, я встал. Он скорчился на кресле:
— Как? Ты уходишь?
— Да. Живи спокойно — больше не приду.
— А я не прошу прощения. Понимаешь, не прошу!
Я вышел.
— Фелько!!! Фелько, чертушко, — заплакал Фатеич, костылем застучал в пол. Но я, не попрощавшись, притворил дверь и подумал о другом: деньги, все, что лежат в кармане, — отдам хозяину, и еще о том, что очень устал и хочу спать.
* * *Меня разбудил звон молока в подойнике. Я слушал не открывая глаз. Господи, как музыкально! Струи уже не звонко, а шипя вспарывали пену. Под окном утробный вздох животного, хруст жвачки, птичий гомон из поднебесья. Радость-то, радость какая! Но что за запах такой знакомый — грустный, чуть-чуть бумажно-восковой, заполнил комнату? Почему мне так печально и хорошо? Босиком прошлепал на крыльцо и сощурился от белизны. В огороде белоснежной завесью цвела акация. Господи, какое утро!.. Да сегодня ж праздник! Я постоял на влажных приступках, а хозяин в белоснежной рубашечке, в тон цветущей акации, раздувал под ней меднопузый самовар и радушно сказал:
— С воскресеньицем тебя, Феликс Васильевич! Выходь чай пить, да шальвары надень, баб не смущай.
Я помылся под краном студеной водой, оделся. Рубашка была выглажена и пересыпана душистой травой. Сел за стол под акацию. Хозяйка придвигала то сливки, то варенье. О пьянке никто и словом не обмолвился, лишь хозяин, держа блюдечко будто татуированной от угля рукой, разглядывая ордена, сказал:
— Люб ты мне, Феликс Васильевич. Эк, орденов на тебя понавешано, что спелая гроздь. А еще больше люб, что душегубом не стал, Мордвинова не удавил. Русский ты, воистину русский человек. — И заусердствовал, сдувая с блюдечка парок, затем продолжил, взглянув на белоцвет: — Ну, и акация же горазда, вся почитай что белым бела. К урожаю это. А вот сирень — та к войне.
Я поглядел на улицу. Крыши красные, зеленые килями проломили белопенистый цвет.
— Ишь, как бушует, — восторгался хозяин. — Выпьем-ка давай. — Он наполнил стопки красным вином.
— Хату винищем не оскверняй, — буркнула хозяйка, но и сама пригубила.
Я же услышал траурный призыв трубы и поднял стакан — помянул маму под белым куполом акации и голубых небес.
* * *После чая я бездельничал. Никто не командовал, не понукал, ничего не нужно было делать. Я лежал в светлой комнатке. Клубился дым в солнечном снопе. В оконце мальва да небеса. Мне было хорошо. И доходили слова тюремщика: «Обвинение снято. Свобода!» Заживет синяк под глазом, думал я — и махну домой. Поступлю в Аэрофлот, буду возить пассажиров в разные города. И еще куплю фотоаппарат, дорогой и хороший (моя давнишняя мечта). Я стал вспоминать «штурманскую», курсы — истинный, компасный, мнемонический подсчет, мысленно сел в кабину самолета, ноги легли на педали, руки на штурвал, и вот уже земля понеслась серой штриховкой, капот чертит горизонт. Я ощущал взлет — до самолетной дорожки, до шума ветра, облепившего шлемом голову, и с радостью подумал: помню все!
Я курил, поглаживая на груди котенка, и строил планы. Из угла скорбно, будто ничему не суждено сбыться, глядел Спаситель. Мне не нравился его взгляд. Я вспомнил, как молился ночью, бил поклоны, ползал и устыдился: и чего так? Ведь картинка! Я даже встал, приблизил лицо. Он глядел так же сквозь меня, а за иконой паутина, оболочки мух, пыль войлочная и никакой святости. Я вспомнил о Фатеиче — он для меня ушел в прошлое. «Нет, — сказал я равнодушному лику, — Бога нет!» — и лег. Но под подушкой рука наткнулась на книжицу, на подаренный Ваняткой требник. Я раскрыл ее и прочитал:
ИОВА гл. 4.
«Среди размышлений о ночных видениях, когда сон находит на людей, объял меня ужас и трепет, и потряс все кости мои. Дух прошел надо мною, дыбом стали волоса на мне. Он стоял, — но я не распознал вида его, — только облик был перед глазами моими, тихое веяние…»
* * *Я стал серьезней. Все-таки что-то есть, не может быть, чтобы уж совсем ничего, подумал я.
Почитав, я задумался о жизни своей неудачной. Нет мне покоя, беспричинно страшусь, страдаю, жду несчастья, оно и приходит. Рок над моей головой — а за что? У верующего есть вера, есть опора и покой, и, что бы ни произошло, — на все воля Божья, — размышлял я и, вдохнув густоцвет акации, вспомнил маму, и далекое детство потянулось праздничной гирляндой.
Я увидел зал пустой, и шеренгу стульев, и люстры над головой. Увидел и себя в беретике над золотым вихром, в штанцах, в сандалиях, а взгляд на сцене. Там сияет, там луна, и море бежит волной — синей, зеленой, такое красивое! А мама в длинном платье, в шляпе, на лице вуаль. Но я узнал ее и захлопал, закричал: «Мама, я узнал тебя!» А толстяк, что играл на рояле, надел пенсне и строго спросил: «Кто это ломает репетицию?» И погрозил пальцем в пустой зал. Я один остался в зале, а с сумеречного потолка глядели злые, козлобородые, рогатые, щерозубые рожи. Я заплакал. А в занавес уж просунул голову толстяк, да как залает, замяукает, да как подмигнет и скривит рожу, и вовсе не страшно, а смешно. Да и мама уже бежит, целует, гладит. От нее так приятно пахнет, мама такая красивая.
Потом мы втроем — мама, я и толстяк — шли в горсад. Я босиком ходил по сухому руслу реки, держа в руках сандалии, по лужам теплым и зеленым, ловил мальков. Светило солнце, шуршали тополя. Мне было хорошо, мне нравился толстяк. «Что такое фокус?» — спрашивал я. «Видишь — пусто, — тут же находился он и показывал ладонь. — А теперь разожми кулак, что в нем есть?» — «Конфета!» — ликовал я… «Откуда река течет?» — приставал я. «Разве не знаешь? Река течет из бани». — «Почему пересохла?» — «Баня выходная, дров нет» … Краски были яркие, радостные, запахи — только приятные. И я глядел на банную трубу, красную на фоне гор, широко раскрытыми, познающими мир глазами и задавал сотое «почему». Он отвечал, дарил маме букетик, целовал руку и уходил. Мама вдыхала аромат фиалок и еще долго грустно глядела на уже опустевшую аллею. Мы шли домой, забыв и в этот раз букетик на скамье…
А на балконе жужжал примус, пахло на всю улицу жареным.
— Фе-е-ликс, д-д-е-точка! — перегнулась с балкона бабушка. — Иди бычки жареные кушать! А еще компотик с абрикосами, сла-аа-денький!
Но рано кончился мой праздник. Однажды к вечеру, когда багровое солнце село на крышу, мама, счастливая, улыбалась в зеркало и пудрила и без того красивое лицо. Отец, непривычный в синем костюме, завязывал галстук. На меня и не посмотрят. Я замаршировал вокруг стола, отсчитывая: «Ать, два!» Отец поощрил улыбкой, и я радостно запел:
Товарищ Ворошилов,Война уж на носу,А конница БуденногоПошла на колбасу…
Последние слова повисли в тишине со всплеском ужаса на лицах.
— Что?!! — взревел отец. — Кто научил?!! Враги в моем доме?!! — Он был страшен с налитыми кровью глазами и белыми пятнами на скулах, срывающий с багровой шеи галстук. От удара я отлетел под стол и боялся заплакать или шевельнуться. — Вот ваше интеллигентское воспитание, вот к чему эти самые репетиции привели! — ревел отец в другой комнате, а мама прикладывала мокрое полотенце к груди.
Концерт не состоялся. Отец обнял меня, поцеловал ушибленное место (я не был виноват, а он любил справедливость) и торжественно заявил:
— Отныне мальчика воспитываю я! — Он собственноручно сбрил чубчик, который так любовно холила мама, и, голый, кряжистый, волосатый, ввел меня за руку, тоже голого, бледного и перепуганного, в осклизлый предбанник. Звон шаек, грязная пена, кряканье, оканье, в пару тела — бледные, голые тела. Мне стало стыдно.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Мир и хохот - Юрий Мамлеев - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Хранитель древностей - Юрий Домбровский - Современная проза
- Больное сердце - Татьяна Соломатина - Современная проза
- Вампиры. A Love Story - Кристофер Мур - Современная проза
- Петр I и евреи (импульсивный прагматик) - Лев Бердников - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Праздник цвета берлинской лазури - Франко Маттеуччи - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза