Рейтинговые книги
Читем онлайн Мемуары - Эмма Герштейн

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 224

Характерно, что в одном из самых ранних вариантов поэмы, озаглавленной в рабочем порядке самим Мандельштамом «Солдат № 3»[34], есть отброшенная впоследствии строфа, связанная тематически с первым воронежским циклом:

Но окончилась та перекличкаИ пропала, как весть без вестей,И по выбору совести личной,По указу великих смертей.Я — дичок, испугавшийся света,Становлюсь рядовым той страны,У которой попросят советаВсе, кто жить и воскреснуть должны.И союза ее гражданиномСтановлюсь на призыв и учет,И вселенной, и семьяниномВсякживущий меня назовет… [35]

В трагической картине мира XX века, изображенной в «Стихах о неизвестном солдате», эта строфа выглядит как остаточный элемент. Понятно, почему она осталась незавершенной и была отвергнута автором.

Интересно, что сказал бы Мандельштам, если бы он знал «Поэму воздуха» Марины Цветаевой, написанную в 1927 году «в дни Линдберга», т.е. в дни знаменитого беспосадочного перелета американского летчика через Атлантический океан. Эта поэма, напечатанная в 1930 г. в эмигрантском журнале «Воля России», оставалась у нас неизвестной. Перелет Линдберга вызвал целую бурю ассоциаций и идей в творческом сознании Цветаевой. Между прочим, несмотря на триумф авиатора, в ее поэме тоже присутствует мотив воздушной катастрофы:

… — зачем петляМертвая? Полощется…Плещется… И вот —Не жалейте летчика!Тут-то и полет!Не рядите в саваныКосточки его.Курс воздухоплаваньяСмерть, где все с азовЗаново…

Так два поэта на разных точках мира, один в Медоне в 1927 году, другой через десять Воронеже, откликнулись каждый по-своему на наступление грозной космической эры. В этих двух столь разных и по идее и по достоинству произведениях можно заметить некоторые переклички. Если Цветаева говорит далее о первом, третьем и пятом воздухе, то Мандельштам призывает воздух в свидетели и судьи; Цветаева дает образ «одиночного заключения» в Медоне, Мандельштам в Воронеже говорит о «затоваренном сознании» и «полуобморочном бытии»…

По поводу смерти Горького, пережитой Осипом Эмильевичем с огромным волнением, Рудаков вспомнит одно из первых воронежских стихотворений Мандельштама, где рифма «"горький — дальнозоркий" в "Большевике" (это в примечаниях)».

Речь идет о стихотворении «Мир начинался страшен и велик».

Привожу его по публикации в «Russian Literature», 1977, № 3.

Мир начинался страшен и велик:Зеленой ночью папоротник черный —Пластами боли поднят большевик —Единый, продолжающий, бесспорный,Упорствующий, дышащий в стене.Привет тебе, скрепитель дальнозоркийТрудящихся. Твой угольный, твой горькийМогучий мозг, гори, гори стране!

Создавая первый цикл, Мандельштам начинал понимать, что наложил на себя неудобоносимые вериги заданной политической темы. Это вызвало у него взрыв отчаяния, описанный Рудаковым 2 и 3 августа. Тут важно учесть реальное обстоятельство этих дней. 22 июля Мандельштамы уехали в Воробьевский район — Осип Эмильевич получил командировку от газеты «Коммуна» для подготовки очерка об областных совхозах. 31 июля Мандельштамы вернулись в город. 2 августа Рудаков рассказывает:

«Теперь об Оське. Но все записать очень трудно.

Он не может написать очерк.

Об этом Надин: "Это медленное выживание человека — давать ему работу, чуждую, но по сравнению с Москвой и рецензии, и радио, и статья в газету — невероятная свобода. Все это рано или поздно приведет к тупику. Но каков он? Опять бросаться в окно? Те годы разлада кончились стихами и… Воронежем… Ося цепляется за все, чтобы жить, я думала, что выйдет проза, но приспособляться он не умеет. Я за то, чтобы помирать…" – это мне без него. Его утешаем. Он: "Я опять стою у этого распутья. Меня не принимает советская действительность. Еще хорошо, что не гонят сейчас. Но делать то, что мне ту дают, – могу. Я не могу так: "посмотрел и увидел". Нельзя как бык на корову уставиться и писать. Описывать Господь Бог может или судебный пристав. Я не писатель. Я не могу так. Зачем это ездить в Воробьевку, чтобы описывать, почему это радиус зрения начинается за одиннадцать часов ползучки от Воронежа. Из Москвы наши бытовые писатели ездят за материалом в Самарканд, а Москвы не могут увидеть. Эти "понятники" меня с ума сведут, сделают себе же непонятным. Я трижды наблудил: написал подхалимские стихи (это о летчиках) — бодрые, мутные и пустые. Это ода без достаточного повода к тому: "Ах! Ах!", и только; написал рецензии — под давлением и на нелепые темы, и написал (это о вариантной рецензии) очерк. Я гадок себе. Во мне поднимается все мерзкое из глубины души. Меня голодом заставили быть оппортунистом. Я написал горсточку настоящих стихов и из-за приспособленчества сорвал голос на последнем. Это начало опять большой пустоты. Я думал, что при доброжелательности жизнь придет, подхватит "фактами" и понесет. Но это была бы не литература. Я пробиться сквозь эту толщу в завтрашний или еще какой день не могу, нет сил. О полной жизни говорить еще рано, надо действовать. Можно уже стихами, и то потому, что они свое знание вкладывают, привносят.[36] А давать черновики, заготовки прозы я не умею. У меня полуфабрикат ужасен, я или ничего не даю, или уже нечто энергетическое. Я хотел очерком подслужиться. А сам оскандалился. Стихами — кончил стихи; рецензиями — наплел глупостей и отсебятины; очерком — публично показал свое неуменье (он его показывал в редакции, и там сказали, что плохо). Это губит все. И морально, и материаль­но. И бросает тень сомнения на всю мою деятельность и на стихи". И т. д. и т. д.

Киса, это запись почти дословная, только очень сокращенная. В жизни это причитания, почти слезы. Но не психованье. Все трезво, и есть вывод за целый период. Надеюсь, что оно минет. Что ни нового безумия, ни самоубийства не будет. Но по тому, как подтянулась Надин, и по ее словам о сходстве состояния с первым случаем, да и по собственному наблюдению, — вижу, что скверно. Вся его "деятельность" не выход. Положение скверное и упирается в тупик материальный. Но беда не так близка, дело не в ней, а в том, что Мандельштам взвыл от халтуры. Не тот Осип Эмильевич (или Ося), что с нами обедал, а гениальный, равный Овидиям и чувствующий, что стихи трещат. Здесь даже ирония не напрашивается, и Оськой зову его только по привычке… Если б не было неловко (немыслимо), записывал бы все при нем. Много блестящего, но это было бы кощунство — человек чуть ли не вены вскрывать себе (в 3-й раз) хочет, а я с карандашиком каждое словечко уловляю. Может быть, он хвалил свою "Скрипачку". О всем воронежском периоде говорил как о сломленном и недостроенном. Корректуры рецензии отнесены в "Подъем" после мучений: "Может быть, их снять?" Мы с Надин уговорили не снимать. Через несколько часов я нашел на полу четвертушку бумаги: конец рецензии о метро. Оська к Н.: "Надюша убери этот селедкин хвост — он воняет и перетух". Это совсем не смешно. Теоретически сложность какая! Все, он (и я) об этой самой жизни, а вот прямо описывать ее нельзя.

(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});
1 ... 48 49 50 51 52 53 54 55 56 ... 224
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Мемуары - Эмма Герштейн бесплатно.
Похожие на Мемуары - Эмма Герштейн книги

Оставить комментарий