Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работая над «Случаем Портного», вы не напрашивались сознательно на скандал?
Меня втянули в скандал, которого я не искал, задолго до этого. От меня так и не отстали после публикации «Прощай, Коламбус!»: в некоторых кругах эту книгу сочли моей «Майн кампф»[76]. В отличие от Александра Портного, мое воспитание в духе мелкобуржуазной морали происходило не дома, но уже после того как я ушел из дома и начал публиковать первые рассказы. В детстве моя семейная среда была сродни той, в которой рос скорее Цукерман, нежели Портной. В ней были свои ограничения, но ничего похожего на склонную к осуждению узколобость и порожденную стыдом ксенофобию, которые обрушили на меня еврейские лидеры, желавшие заткнуть мне рот. Моральная атмосфера в семье Портных, со всеми ее репрессивными проявлениями, во многом отражает реакцию неутомимых ораторов из числа официальных деятелей еврейской общины на мой литературный дебют. Они весьма поспособствовали тому, чтобы этот дебют выглядел многообещающим.
Вы говорили о протестах против «Случая Портного». Но как насчет благожелательных откликов – какое воздействие на вас оказал невероятный успех книги?
Успех оказался настолько велик и достиг настолько безумных масштабов, что я не смог его пережить – и сбежал. Через несколько недель после выхода книги я отправился на центральный автовокзал Нью-Йорка, сел на автобус до Саратога-Спрингс и спрятался в Яддо, писательской колонии, где провел три месяца. Именно так и должен был поступить Цукерман после публикации «Карновского» – но он, глупец, не сбежал, и вот что с ним произошло. Он получил бы от Яддо куда больше удовольствия, чем от Алвина Пеплера[77]. Но оттого что Цукерман остался на Манхэттене, «Цукерман освобожденный» стал только смешнее, а моя собственная жизнь стала легче как раз оттого, что я там не остался.
Вы не любите Нью-Йорк?
Я жил там с 1962 года, пока после публикации «Случая Портного» не переехал за город, и я бы ни на что не променял эти годы. Нью-Йорк в каком‐то смысле дал мне «Случай Портного». Когда я жил и преподавал в Айова-Сити и в Принстоне, я не ощущал себя таким же свободным, как в Нью-Йорке шестидесятых, где я мог затеять комическое представление – на бумаге и в кругу друзей. Я помню бурные вечера с нью-йоркскими приятелями, помню беспредельное бесстыдство моих психоаналитических сеансов, драматичную театральную атмосферу самого города после убийства Кеннеди – все это вдохновило меня на поиски нового голоса, четвертого голоса, рассказчика, менее скованного литературными условностями, чем в «Прощай, Коламбус!», или в «Наплевательстве», или в «Она была такая хорошая». Такую же роль сыграли и протесты против войны во Вьетнаме.
Всегда за книгой стоит что‐то, с чем она не имеет очевидной связи, нечто невидимое читателю, что помогло писателю дать толчок первоначальному импульсу. Я имею в виду гнев и бунтарство, которые носились тогда в воздухе, и я видел яркие примеры яростного неповиновения и истеричного протеста. Это и дало мне идеи для нового представления.
Вы ощущали причастность к событиям шестидесятых?
Я ощущал энергию бурлившей вокруг меня жизни. Мне казалось, что я вполне проникся духом места – на тот момент Нью-Йорка, – по правде говоря, впервые после детства. Кроме того я, подобно другим, получил тогда потрясающее образование в плане моральных, политических и культурных возможностей благодаря богатой на события общественной жизни страны и тому, что происходило во Вьетнаме.
Но в 1960 году вы опубликовали в журнале «Комментари» ставшее знаменитым эссе «Как сочинять американскую прозу» о том, что интеллектуалы или думающие люди в Америке чувствовали, будто они живут в чужой стране и не вовлечены в жизнь общества.
Вот в этом и заключается разница между 1960 и 1968 годами. (А публиковаться в «Комментари» – это дополнительная разница.) Чувствовать себя изгоем в Америке, не разделять ее удовольствия и заботы – вот как многие молодые люди вроде меня видели свое положение в пятидесятых. Это была вполне себе идеальная позиция, сформированная, как я думаю, нашими литературными устремлениями и модернистским энтузиазмом, благородными порывами второго постиммигрантского поколения, вступившего в конфликт с первым великим извержением словесного мусора в послевоенных СМИ. Мы тогда не могли предположить, что спустя каких‐то двадцать лет мещанское невежество, от которого мы гордо отворачивались, заразит страну, как чума Камю. Любой сатирик, пишущий роман об Америке будущего и вообразивший себе фигуру Рональда Рейгана в эпоху Эйзенхауэра, мог быть тогда обвинен в злопыхательском распространении грубой, отвратительной, наивной антиамериканской клеветы, хотя на самом деле ему, словно чуткому провидцу, удалось бы сделать то, чего не смог добиться Оруэлл; он бы показал, что все гротескные стороны жизни, поразившие англоязычный мир, являются вовсе не продолжением репрессивного тоталитарного кошмара восточного блока, а результатом распространения балаганной глупости западных медиа и циничной коммерциализации – американской разновидности мещанства, доведенного до крайности. И не Большой брат будет приглядывать за каждым с экрана, а мы все будем взирать на пугающе всевластного мирового лидера с душой милой бабули из мыльной оперы, разделяющего ценности среднестатистического торговца «кадиллаками» из Беверли-Хиллз и имеющего познания в истории и интеллект на уровне старшеклассника провинциальной музыкальной школы.
Как складывалась ваша жизнь в семидесятые? По-прежнему ли события в стране имели большое значение для таких как вы?
Мне для начала нужно вспомнить, какую книгу я писал, – и тогда я смогу вспомнить, что происходило в моей жизни; впрочем, по большому счету главное, что со мной происходило, – то, что я писал книгу. Никсон пришел и ушел в 1973 году, и, покуда Никсон приходил и уходил, меня чуть с ума не сводила «Моя мужская правда». Можно сказать, я эту книгу с перерывами писал начиная с 1964 года. Я все искал подходящую обстановку для мерзкой сцены, в которой Морин покупает анализ мочи у бедной чернокожей беременной, чтобы заставить Тернопола поверить, будто он ей сделал ребенка. Вначале я думал включить эту сцену в «Она была такая хорошая», но она совершенно не подходила для Люси и Роя. Потом я решил ее использовать в «Случае Портного», но это выглядело бы слишком жестоким эпизодом в подобной комедии. Потом я написал ворох вариантов того, из чего в результате получилась «Моя мужская правда», – после того как я наконец осознал, что решение таится в самой проблеме, которую я не мог одолеть, а именно: моя неспособность найти подходящую обстановку для мерзкого поступка, а не сам мерзкий поступок, на деле и была сутью этого романа. С Уотергейтским скандалом жизнь стала интересной – когда я не писал, но хотя бы с девяти утра до пяти пополудни каждый день не слишком много думал о Никсоне или о Вьетнаме. Я бился над решением проблемы романа. И когда мне показалось, что я не смогу ее решить, я бросил «Мою мужскую правду» и написал «Нашу банду»; когда же я попытался возобновить работу над книгой и понял, что все еще не могу
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Двести лет вместе. Часть II. В советское время - Александр Солженицын - Публицистика
- Social capitalism as the only true socio-economic system - Михаил Озеровский - Публицистика
- По Ишиму и Тоболу - Николай Каронин-Петропавловский - Публицистика
- Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера - Лайонел Дамер - Биографии и Мемуары / Детектив / Публицистика / Триллер
- Живой Журнал. Публикации 2014, июль-декабрь - Владимир Сергеевич Березин - Публицистика / Периодические издания
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика
- Предел Империй - Модест Колеров - Публицистика
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика