Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошло четверть часа, и меня опять охватило беспокойство. Подойдя к столу, я прочел письмо, лежавшее там, – ни чего интересного, обычное любовное письмо. В ванной я осмотрел бутылочки на полках; здесь было все необходимое, чтобы женщина приятно пахла. Я надеялся, что она вернется и отработает по крайней мере еще пятьдесят франков. Но время шло, а блондинка не появлялась. Теперь я уже забеспокоился не на шутку. Может быть, внизу действительно кто-нибудь умирает? Вероятно, повинуясь инстинкту самосохранения, я начал одеваться, но, когда застегивал пояс, внезапно вспомнил, как она сунула мои сто франков в сумочку. В волнении она положила ее в шкаф на верхнюю полку. Я отчетливо помнил, как она встала на цыпочки, чтобы до нее дотянуться. В ту же секунду я был возле шкафа. Сумочка оказалась на месте. Быстро открыв ее, я увидел мою стофранковую купюру, мирно лежавшую в атласном кармашке. Я положил сумочку обратно, надел ботинки и пиджак и открыл дверь на лестницу. Мертвая тишина. Куда эта девка подевалась? Вернувшись в комнату, я стал копаться в сумочке. Я забрал свои сто франков, а заодно выгреб и всю мелочь. Потом, закрыв дверь, спустился на цыпочках по лестнице и быстро зашагал прочь от этого дома. Добравшись до кафе «Будон», я зашел перекусить. Сидевшие здесь проститутки издевались над толстяком, который заснул над тарелкой. Он спал и даже похрапывал, но его челюсти продолжали двигаться. Кругом стоял хохот. Иногда кто-нибудь кричал: «По вагонам!» И все начинали ритмично стучать ножами и вилками по тарелкам. Толстяк открывал глаза, тупо моргал, но через минуту голова его снова скатывалась на грудь. Я положил мои сто франков в кармашек для часов и подсчитал мелочь. Шум вокруг все усиливался, и теперь я уже не мог припомнить, действительно ли видел слова «первой степени» на дипломе, висевшем в комнате блондинки. О ее матери я не беспокоился, надеясь, что к этому времени она уже умерла. Как странно было бы, если бы все, что она мне говорила, оказалось правдой… «Vite, chéri… vite, vite!» И эта полоумная со своим «милостивым государем» и «добрым лицом»! Интересно, она на самом деле жила в гостинице, у которой мы с ней расстались?..
12
Когда лето уже подходило к концу, Филмор предложил мне переехать к нему. У него была славная квартирка, окна которой выходили на кавалерийские казармы около площади Дюпле. Мы с Филмором часто встречались после нашей поездки в Гавр. И если бы не он, не знаю, что бы со мной сталось, – вероятно, я умер бы с голоду.
– Я бы давно уже пригласил тебя, – сказал Филмор, – если бы не эта маленькая шлюшонка Джеки. Я не знал, как от нее отделаться.
Я улыбнулся. Эта сторона жизни Филмора всегда мне нравилась. У него была способность притягивать к себе бездомных шлюх. Джеки, однако, наконец съехала, причем по собственному желанию.
Приближался дождливый сезон – нудные месяцы измороси, грязи и мазутного тумана, который проникает через влажную одежду и впитывается в тело. Париж зимой – отвратительное место. Погода, которая въедается в душу и оставляет человека голым, как лабрадорское побережье. С тоской я заметил, что у Филмора только одна печурка – в гостиной. Тем не менее квартира была удобная и вид из окон вполне симпатичный.
По утрам, уходя на работу, Филмор бесцеремонно будил меня и оставлял на подушке десять франков. Когда он уходил, я засыпал опять и часто валялся в постели до полудня. Заниматься мне было, в сущности, нечем, кроме собственной книги, но я уже понимал, что никто и никогда ее не напечатает. Однако на Филмора моя рукопись производила большое впечатление. Вернувшись вечером с бутылкой вина под мышкой, он немедленно шел к столу и смотрел, сколько страниц я сделал за день. Вначале его интерес к моему творчеству мне нравился, но потом работа застопорилась, и я чувствовал неловкость, когда он рылся в моих бумагах, ища новые страницы книги, которые, по его представлению, должны были сыпаться из меня как из рога изобилия. В дни, когда мне нечего было ему предъявить, я чувствовал себя такой же вошью, как те шлюхи, которых он пригревал до меня. Я вспоминал, как он говорил о Джеки: «Все бы ничего, если б она давала мне иногда…» Будь я женщиной, я б с удовольствием это делал – мне это было бы легче, чем кормить его страницами собственной рукописи.
Все же Филмор старался сделать мою жизнь у себя приятной. В доме всегда было вдоволь и еды, и вина, а иногда он тащил меня с собой в дансинг. У Филмора было любимое место на улице Одессы, негритянское заведение, где обреталась хорошенькая мулатка, которая часто к нам приходила. И только одно беспокоило Филмора – он не мог найти пьющую француженку. Для него они все были трезвенницами, он любил привести к себе женщину и сначала выпить с ней, а уж потом лечь в постель. Еще почему-то ему хотелось, чтобы женщины думали, что он художник. Создать это впечатление, в общем, было нетрудно, так как человек, у которого Филмор снимал квартиру, был художником. Найдя в чулане старые полотна, Филмор повесил их в комнатах, а одно, незаконченное, водрузил на мольберт. К сожалению, художник был сюрреалистом, и картины создавали неблагоприятное впечатление о Филморе. Когда дело касается искусства, то во вкусах проституток, консьержек и министров нет особой разницы. Филмор вздохнул с облегчением, когда Марк Свифт, часто к нам заходивший, решил писать мой портрет. Филмор питал к Свифту глубокое уважение. По его мнению, Свифт был гений. И хотя люди и предметы на его полотнах имели весьма свирепый вид, он все же не деформировал их до неузнаваемости.
По совету Свифта я начал отпускать бороду. Он говорил, что моя форма черепа требует бороды. Свифт собирался изобразить меня сидящим у окна, на фоне Эйфелевой башни, которая была нужна ему для равновесия композиции. Кроме того, ему была нужна пишущая машинка. Крюгер тоже начал заходить к нам. Но, на его взгляд, Свифт не имел никакого понятия о живописи. Любое нарушение пропорций убивало Крюгера. Он твердо верил в законы природы. Свифту же было плевать на природу, и он писал, как ему хотелось. Так или иначе, на мольберте красовался мой незаконченный портрет, и, хотя все пропорции были нарушены, даже министр смог бы понять, что на холсте изображен человек с бородой, а наша консьержка начала проявлять к портрету живой интерес. Она находила, что получается удивительно похоже, а с Эйфелевой башней вдалеке – просто замечательно.
Больше месяца все шло тихо и гладко. Место, где жил Филмор, мне очень нравилось, особенно ночью, когда заметнее были его грязь и убожество. Маленькая площадь, днем такая милая и спокойная, ночью становилась мрачной и угрюмой. С одной стороны ее обрамлял длинный высокий забор казармы, возле которого всегда стояла по крайней мере одна целующаяся парочка, даже в дождь… Печальное это зрелище – двое влюбленных, прижавшихся друг к другу возле тюремной ограды под светом тусклого уличного фонаря, точно это их последний приют в мире. То, что происходило за стеной, тоже было печально. В дождливые дни я часто стоял у окна и смотрел вниз как на другую планету. Там все делалось по расписанию, но составлено это расписание было, очевидно, безумцем. Скользили по грязи лошади, выли сигнальные трубы, начинались и кончались солдатские учения – и все это в четырех стенах тюрьмы. Идиотское зрелище! Оловянные солдатики, у которых не было ни малейшего желания учиться убивать, чистить сапоги или ходить за лошадьми. Совершенно ненужная, нелепая жизнь – но входящая составной частью в общий план жизни. В дни, когда обитателям казармы нечем было заняться, они выглядели еще нелепее – почесывались, засовывали руки в карманы, считали ворон, а завидев офицера, щелкали каблуками и отдавали честь. Настоящий сумасшедший дом, на мой взгляд. Даже лошади выглядели здесь глупо. Иногда на улицу выволакивали пушки, и солдаты начинали маршировать, а прохожие останавливались и восхищались их красивыми мундирами. Но мне они всегда казались отступающей армией: в них было что-то затрапезное, усталое и безнадежное; мундиры висели на них как мешки, а веселье и шутки, естественные для этих солдат в обычной жизни, во время учений куда-то исчезали.
В солнечные дни картина за стеной была несколько веселей. В глазах солдат появлялся проблеск надежды, их шаг становился упругим, и они маршировали даже с некоторым воодушевлением. Краски обретали веселость, а настроение – ту суматошность, которая так выделяет французов из всех прочих народов; в бистро на углу солдаты беззаботно болтали, потягивая пиво, и, должен признаться, даже офицеры производили здесь впечатление обычных милых французов. Когда светит солнце, каждый уголок Парижа прекрасен, а что касается людей, то в бистро за столиками на тротуаре под навесом и с разноцветными напитками в стаканах они выглядят довольно мило. Французы – вообще самый милый народ в мире, когда светит солнце. Они умны, беззаботны, беспечны. Право, это преступление – загонять таких людей в казармы, водить на учения и разделять на рядовых, сержантов и полковников.
- Американский психопат - Брет Эллис - Контркультура
- Мясо. Eating Animals - Фоер Джонатан Сафран - Контркультура
- Мясо. Eating Animals - Джонатан Фоер - Контркультура
- Ленинградский панк - Антон Владимирович Соя - Биографии и Мемуары / История / Контркультура / Музыка, музыканты
- Культура заговора : От убийства Кеннеди до «секретных материалов» - Питер Найт - Контркультура
- Печальная весна - Висенте Бласко - Контркультура
- И бегемоты сварились в своих бассейнах (And the Hippos Boiled in Their Tanks) - Джек Керуак - Контркультура
- Голый завтрак - Уильям Берроуз - Контркультура
- Биг Сюр - Джек Керуак - Контркультура
- Суета Дулуоза. Авантюрное образование 1935–1946 - Джек Керуак - Контркультура