Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хозяин вообще издавал разное — на свои деньги. Это были стихи и работы по теории литературы — и они выходили под издательским шифром ОМБ.
Это были инициалы хозяина. <…>
А пока идет война, и человек с птицей на щеке кричит:
— Да будет проклята эта война! Нам всем будет стыдно, что мы держались за хвост лошади генерала Скобелева!..
Молодой поэт писал патриотические стихи, как и многие. Потом всех призвали — одни попали на фронт, а другие остались в молодой столице. Одноглазый, впрочем, не подлежал призыву.
Но сейчас они ждали перемен, и вся эта история с елкой напоминала выкликание будущего.
Елка висела над ними, как люстра — перевернутым смыслом старого мира.
Новый год всегда похож на камлание. <…>
Люди, собравшиеся в квартире на улице Жуковского, выкликали будущее — это ведь так и называлось: „футуристическая елка“.
Революция была им дарована.
Все сбылось.
Случились потрясения.
Мир перевернулся, как елка.
А пока одно только новогоднее дерево висело над ними, как дамоклов меч, — потому что, когда переменяется мир, никому не удается уйти от последствий.
Через семь лет, скрываясь от чекистов, облысевший теоретик литературы убежит по льду залива в Финляндию, затем вернется, написав лучшую книгу о Гражданской войне, и потом всю жизнь будет писать книги и каяться. Представить его, лысого и яростного, в новогодней матроске довольно тяжело.
Поэт в красном кашне застрелится через пятнадцать лет.
Одна из сестер отравится через шестьдесят три года, другая — умрет через пятьдесят пять лет посередине Франции.
Брат одноглазого, художник, погибнет через два года в Салониках при непонятных обстоятельствах. Другого брата расстреляют через пять лет в Херсоне. Сам одноглазый умрет через полвека в Америке, и его прах развеют над Атлантикой.
Красавец-авиатор, сватавшийся к младшей, придумает слово „самолет“, будет переделывать свои поэмы в пьесы, тяжело болеть, ему ампутируют обе ноги и много лет, весь остаток жизни он будет парализован после инсульта.
(Слово „самолет“ существовало с пятидесятых годов XIX века и обозначало пароход, но это не принципиально. — Д.Б.)
Один из любовников умрет через девятнадцать лет своей смертью, если смерть бывает чьей-то собственностью. Через четыре года расстреляют его милого друга. (Не через четыре, а через два с половиной, но и это не принципиально. — Д. Б.)
А похожий на сутулую птицу поэт через семь лет будет долго в беспамятстве умирать в деревне под Новгородом. Он был Председателем земного шара, оттого у него будет две могилы, а не одна, как и положено Председателю.
А пока все они живы и ждут революции.
Над ними висит елка, целясь в них острием».
Я понимаю, что автор хочет предостеречь тех, кто ожидает и даже жаждет революции — а в условиях, когда пути мирных преобразований фактически заблокированы, как оно и было в 1915 году, такие ожидания естественны. И помнить об ответственности за новогодние камлания действительно не худо, но проблема в том, что елка целится в нас своим острием во всякое время, и часовая стрелка тоже целится, и жизнь, в конце концов, всего одна — так что не попытаться ее изменить в некотором смысле куда глупее и подлее, чем в конце концов, после долгих лет унизительного ожидания, такую попытку сделать. Умрут все. И Василий Каменский был парализован — и умер — не потому, что желал революции; и Хлебников умер, как считают многие, от сухотки спинного мозга, вызванной сифилисом, а тут революция вовсе уж ни при чем; и Владимир Бурлюк погиб еще до октябрьского переворота, и Шкловский свободно мог эмигрировать при царской власти, тоже не слишком благосклонной к эсерам, а Маяковский, скорее всего, без этой революции застрелился бы гораздо раньше — просто чтобы сделать хоть что-нибудь. Ужасно это, когда все разговоры переговорены, все круги по нескольку раз пройдены, а мир застыл и не движется. В конце концов, прав Метерлинк, что добавишь?
«Фея. Ничего не поделаешь, я должна сказать вам правду: все, кто пойдет с детьми, умрут в конце путешествия…
Кошка. А кто не пойдет?..
Фея. Те умрут на несколько минут позже…»
Все умрут. Но некоторые перед этим недолго побудут богами, а паразиты никогда.
Действие четвертое. ФУТУРИСТ. 1913–1923
Поэт революции. 1918 г.ЧЕТВЕРТОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
1У Маяковского есть странное стихотворение «Несколько слов обо мне самом», образующее не менее странный триптих вместе со стихотворениями «Несколько слов о моей маме» и «Несколько слов о моей жене».
Я люблю смотреть, как умирают дети.Вы прибоя смеха мглистый вал заметилиза тоски хоботом?А я —в читальне улиц —так часто перелистывал гроба том.Полночьпромокшими пальцами щупаламеняи забитый забор,и с каплями ливня на лысине куполаскакал сумасшедший собор.Я вижу, Христос из иконы бежал,хитона оветренный крайцеловала, плача, слякоть.Кричу кирпичу,слов исступленных вонзаю кинжалв неба распухшего мякоть:«Солнце!Отец мой!Сжалься хоть ты и не мучай!Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.Это душа мояклочьями порванной тучив выжженном небена ржавом кресте колокольни!Время!Хоть ты, хромой богомаз,лик намалюй мойв божницу уродца века!Я одинок, как последний глазу идущего к слепым человека!»
Леонид Равич — последний и вернейший его ученик — шел с ним из ленинградского Дома печати с его выставки, которую он привез туда в марте, и увидел, как неподалеку от улицы Дзержинского из школы выбегает вторая смена. Маяковский остановился на них поглядеть, а Равич — «как будто меня кто-то дернул за язык» — вдруг сказал:
— Я люблю смотреть, как умирают дети.
Они двинулись дальше. Маяковский долго молчал, потом сказал:
— Надо знать, почему написано, когда написано и для кого написано… Неужели вы думаете, что это правда?
Странно, что он не взъярился — в другое время Равичу бы не поздоровилось, хоть Маяковский и относился к нему с почти отеческой заботой. Но с этим стихотворением все не так просто — удивительно, что его до сих пор пытаются объяснить либо футуристическим эпатажем, либо душевной болезнью, либо ищут замысловатую метафору. Только Лиля Брик в своих заметках «Анти-Перцов» высказала простую мысль — это стихотворение написано не от собственного лица и даже не от лица прежнего лирического героя. Весь цикл из трех стихотворений написан от имени Бога, потому что кто еще мог сказать о себе нечто подобное? Так мог сказать о себе лишь доведенный от отчаяния гностический Бог, которого провозглашают ответственным за все и вся — в то время как он ничего не может сделать, ибо есть вещи, находящиеся вне его власти. Бог этот называет Солнце — отцом, а Луну — в третьем стихотворении — женой. Загадочная строчка «У меня есть мама на васильковых обоях» получает объяснение — речь об иконе Богоматери, повешенной на стену. Правда, все остальное в этом невнятном стихотворении по-прежнему таинственно: при чем тут магазин «Аванци», торговавший в Питере на Большой Морской, а в Москве — на Кузнецком? О каких заломленных руках речь, если на вывеске ничего подобного не было? Вообще во всем триптихе стихотворение о маме — самое слабое, о жене-луне — лучше, а о себе самом — просто замечательное, только применять его к Маяковскому значит очень уж плохо думать о нем. Александр Гольдштейн посвятил знаменитой первой строчке отдельный абзац: «Величайшая заслуга Вл. М., что он записал эту строку, которая, поворачиваясь, как нож в ране, сдвигает священный архетип русской литературы, столько других культур — архетип умирающего дитяти, ребенка-страдальца. Постоянно изображая его смерть, старая культура тоже очень любила смотреть, как умирают дети: смертями невинных детей переполнено мировое искусство, а прошлое столетие сделало из этой темы свой фирменный специалитет — Диккенс, всевозможные сентиментальные народолюбцы-идеологи, замороженные трупики-гробики у передвижников. <…> Маяковский выкрикнул детскую смерть, как ее должен был выкрикнуть футурист, перенеся жалость, исступленную жалость с дитяти на самого поэта, который превращается в кощунствующего непорочного страдальца, одновременно умирающего и глядящего со стороны на чужую-свою гибель».
Понятно это кощунство — оно от жалости, очень уж надоели спекуляции на непереносимом (Гольдштейн еще не дожил до распятых славянских мальчиков), но, право же, не стоит заходить так далеко в стремлении оправдать Маяковского: он не от своего имени все это говорит. Лирический герой некоторых — к счастью, не всех, — его стихотворений 1913–1917 годов — богочеловек Владимир Маяковский, ощущающий себя ответственным за все беды и уродства мира: такова авторская позиция в «Трагедии», отчасти в «Тринадцатом апостоле», такова она и в триптихе. Он проходит через новое распятие — почему душа его и оказывается на ржавом кресте колокольни; облако у Маяковского — частое, излюбленное слово, и всякий раз (в том числе в стихотворении о матери) оно обозначает душу, небесный ее аналог, и лирический герой «Облака» — этакая душа в штанах. Звучит смешно, но не смешнее, чем облако. Это Бог, верховная его ипостась, любит смотреть, как умирают дети, это он так издевается над собой в ответ на бесконечные упреки — как же он это терпит? Он не терпит, он всем этим мучается, этот ужас мира ежесекундно распинает его заново. И, может быть, многие обсессии Маяковского были той же природы: он должен был выполнять свои ритуалы, потому что от этого зависело не просто личное благополучие, а спасение человечества.
- Литра - Александр Киселёв - Филология
- Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы. - Борис Соколов - Филология
- Маленькие рыцари большой литературы - Сергей Щепотьев - Филология
- Поэт-террорист - Виталий Шенталинский - Филология
- Михаил Булгаков: загадки судьбы - Борис Соколов - Филология
- В ПОИСКАХ ЛИЧНОСТИ: опыт русской классики - Владимир Кантор - Филология
- Зачем мы пишем - Мередит Маран - Филология
- Довлатов и окрестности - Александр Генис - Филология