Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед Покровом Степан, падая от истощения, пригнал быков на свой участок земли, запряг их в плуг, в мýке скаля зубы, кусая синюю кайму зачерствелых губ, молча взялся за чапиги[6].
Четыре десятины пахал неделю. Кривые и страшные выложились борозды, мелкие, с коричневыми шмотками огрехов, словно не лемехи резали затравевшую пашню, а чьи-то скрюченные, слабые пальцы…
Оттого Степан шел с поклоном к вероломной земле, что была, кроме старухи, семья – восемь ртов, оставшихся от сына, убитого в Гражданскую войну, а работников – сам с пятью десятками лет, повиснувших на сутулой спине. Отпахался – продал вторую пару быков. Не продал, а подарил доброму человеку за сорок пудов сорного хлеба.
И вот тут-то вскоре после Покрова объявил председатель хуторского Совета:
– Семенную ссуду выдадут. Заосеняет, подойдет с центра бумага – и на станцию. Кто не пахал – паши! Хучь зубами грызи, а подымай землю.
– Обман. Не дадут… – сопели казаки.
– Предписание есть. Все, как следовает, без хитростев.
– С нас тянут, а давать… – томился в тоске и радости Степан.
И верил и не верил.
Сошла осень. Засыпало хутор снегом. На обезлюдевших огородах легли заячьи стежки.
– Что же, семенов дадут?.. – надоедал Степан председателю.
Тот озлобленно махал рукой:
– Не вяжись, Степан Прокофич! Нету покеда распоряженья.
– И не будет! Не жди!.. Надо было народ от смерти отвесть – обнадежили… Кинули, как собаке мосол. – И люто тряс мослаковатыми кулаками: – Пропади они, ссу-у-укины сыны!.. Хлеб в городах жрут, мать ихня…
– Не выражайся, Прокофич. Пришкребу за слова!
– Эх! – махал Степан рукой и, не договаривая, уносил из Совета большое свое костистое тело. Был он похож на перехворавшего быка: из-под излатанного чекменя перли наружу крупные костяки лопаток, на длинных, высохших голенях болтались изорванные, с лампасами, шаровары. Зеленая проседь запорошила рыжую его бороду, глядел голодным, задичалым взглядом в сторону, стыдился за свое непомерно крупное, высохшее в палку тело. Приходил домой, падал на лавку.
– Скотину убери. Лег, сурчина! – липла жена.
– Варька намечет.
– Ей на баз не в чем выйтить.
– Нехай мои валенки обувает.
Подросток Варька стягивала с деда валенки и шла убирать скотину, а он лежал, косо расставив длинные босые ступни, часто дергал веками закрытых глаз, вздыхал, кряхтел, думал тягучее и безрадостное. А за обедом садился в передний угол, высился над столом ребристой громадиной, цепко оглядывал усыпавших лавки внуков. Замечал, что самый младший, трехлеток Тимошка, кривит душой – мучительно улыбаясь, старается поймать в чашке уплывающий кусочек картошки, – и звонко стукал его по лбу ложкой:
– Не вы-лав-ли-вай!..
В хуторе мерли люди, источенные, как дерево червем, дубовым хлебом. И черная будила Степана по ночам тоска: вспаханное обсеменить нечем.
Скот обесценел. За корову давали пять-восемь пудов жита с озадками. На Святках опять заговорили об отпущенной будто бы семенной ссуде, и опять заглох слух. Заглох, как летник в степи глубокой осенью. Ожил только на провесне. Вечером на собрании в церковной караулке председатель объявил:
– Получена бумага. – Помял пальцами горло, кончил: – Могем ехать за хлебом хучь завтра. Об нас, то же самое, не забывают… – и осекся от волнения.
* * *
До станции от хутора полтораста верст. Разбились на партии с первой же ночевки. На лошадях уехали вперед, бычиные подводы рассыпались длинной валкой. Степан ехал с соседом Афонькой – молодым, москлявым казаком. Дорога легла через тавричанские слободы. Гребни верст в тридцать-сорок одолевали только к ночи. Тощие от бескормицы быки шли, скупо отмеряя шаги, прислоняясь ребристыми боками к вия́м[7].
Степан всю дорогу шел пешком, берег бычачью силу для обратного пути. С последней ночевки в Ольховом Рогу выехали, дождавшись месяца, и к полдню дотянулись до станции.
Возле элеватора с визгом дрались распряженные лошади, ревели быки, плелись многоголосые крики.
К вечеру из ворот элеваторного двора выбежал запыленный весовщик, крикнул, оглядывая возы:
– Дубровинцы, подъезжай! Председатель где?
– Здеся, – по-служивски гаркнул председатель.
– Ордер при вас?
– Так точно, при нас.
Пока приехавшие раньше запрягали, Степан с Афонькой пробились к самым воротам. Поперек дороги большой черный казак, в атаманской фуражке и накинутом поверх зипуна башлыке, упрашивал мотавшего головой быка:
– Ше, ше, чертяка… Тпру… тпру, го-о-оф… Стой!..
– Посторонись, станишник, – попросил Степан.
– Небось объедешь.
– Иде ж тут объедешь? Ить обломаемся!
– Сани оттяни! – крикнул Афонька. – Стал вспоперек путя, как чирьяк на причинном месте… Эй, дядюля!..
Атаманец[8] здоровенной кулачиной саданул норовистого быка, и тот, выкатывая кровяные глаза, просунул морщинистую шею в ярмо.
– Подъезжай… Подъезжа-а-ай!.. – орал весовщик, размахивая ордером у дверей весовой.
Степан направил быков рысью и первый подкатил к весовой.
По обшитому железом рукаву тек в мешки золотой, шуршавый поток пшеницы. Степан держал края мешка, задыхаясь от пахучей теплой пыли и радости, с удивлением глядел на бесстрастное лицо весовщика, равнодушно хрустевшего сапогами по рассыпанному зерну.
– Свешено. Двадцать один пуд.
Попробовал Степан, как раньше, тряхнув лопатками, вскинуть пятипудовый чувал повыше и неожиданно почувствовал неудержимую дрожь в коленях, качнулся, сделал два неверных, ковыляющих шага и прислонился к дверям.
– Проходи!.. Застрял!.. – торопили толпившиеся у выхода казаки.
– Отошшал, дядя.
– У него уж порохня отсырела.
– Держись за землю, а то упадешь!
– Го-го-го-го!..
– Кидай мешок, я подыму, мне сгодится.
Атаманец, запрягавший у ворот быков, пособил Степану перетаскать на воз мешки, и Степан, дождавшись Афоньку, выехал на площадь. Смеркалось.
– Иди просись ночевать, – предложил иззябший Афонька.
– А ты что ж?
– У тебя, Прокофич, борода. Ты собою наглядней.
Улицу прошел Степан – и ни в одном дворе не пустили.
– Вас тут каждый день бывает.
– Негде. Тесно.
– Переночуете и на улице.
Степан, с трудом ворочая одубевшими губами, упрашивал:
– Пустите, аль место перележим? Неуж креста на вас нету?..
– Ноне без крестов живем, с жестянками.
– Проходи, дед, – отмахивались от него.
Степан вышел из крайнего двора и ожесточенно стукнул кнутом неповинного быка.
– Вот, Афанасий, люди… Ночевать, видно, под забором.
– Запалить ба их с четырех концов! Бирюки, а не люди!.. У них снегу середь зимы не выпросишь!
На элеваторной площади распрягли быков и под рев паровозных гудков легли на санях, набитых мешками. Площадь гомонила. Молодые казаки, собравшись на крайнем возу, складно играли песни. Сиповатым, но сильным голосом один какой-то заводил:
Ехали казаченьки
Да со службы домой.
И огрубелые от ветра и стужи голоса подхватывали:
На плечах погоники,
На грудях кресты-ы-ы-ы…
Степан, прислушиваясь к песне, недоверчиво щупал завязанные чубы тугих мешков, и перед
- Наука ненависти - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Слово о Родине (сборник) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 5. Голубая книга - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 3. Сентиментальные повести - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. Том 4. - Николай Погодин - Советская классическая проза
- Тихий Дон. Том 1 - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Том 6. Поднятая целина. Книга первая - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в пяти томах. Том первый. Научно-фантастические рассказы - Иван Ефремов - Советская классическая проза
- Волгины - Георгий Шолохов-Синявский - О войне
- Самолет не вернулся - Евгений Гончаренко - О войне