Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так вот все то, — сказал думный с твердостью, даже странной при его больших годах, — державе было нужно. А то, что кричат ныне иные на Москве, — не России для, но едино лишь к пользе своей обращено, и ты об том помнить должен во всю службу твою.
Думный замолчал, придвинул к себе листы, долго-долго шуршал бумагами и, только спустя немалое время, сказал:
— Читай. Здесь слово каждое полезным будет в твоем деле в Стамбуле.
И передохнул, унимая закипевшее в груди.
В тот же вечер Петр Андреевич припомнил слова думного дьяка. Увязывал с Филимоном в коробья бумаги, которые должно было взять в Стамбул, и тут в палату вошел брат Иван. Остановился у притолоки и, засунув руки в карманы заячьей домашней шубенки, поглядывал с неодобрением. Высокий, в отличие от брата Петра, длиннолицый, с постриженной лопатой московской бородой. Сказал неопределенно:
— Собираешься?
Петр Андреевич оборотил к нему лицо.
— Да, — ответил, — торопимся вот, царь время на сборы дал малое.
— Так, — протянул Иван, — только с дороги и опять в путь… Прытко…
В голосе да и во всей фигуре его объявлялась недоговоренность.
Петр Андреевич, чувствуя, что брат что-то хочет сказать ему, отпустил Филимона.
— Ступай, — сказал, — позову.
Тот вышел. Брат, отвалясь от притолоки, прошагал через палату, проскрипев по половицам, сел к столу. Запустил пальцы в бороду.
— На тебя, — сказал Петр Андреевич с осторожностью, — жену оставляю, дом. Когда вернусь — не знаю.
В палате повисла тишина. Петр Андреевич смотрел на брата с вопросом.
— Об жене, — помолчав, ответил Иван, — не беспокойся.
И, отпустив бороду, посунулся на локтях через стол к Петру Андреевичу, глядя в глаза, сказал:
— Урок нелегкий царь задает, а тебе нужно ли это? Что скажешь? Думал ли об том?
Выжидательно вытянув шею, не мигая, смотрел на брата.
На окне, тычась в слюду, запела ранняя муха. Ныла, зудела, колола в уши, как иглой. Черт ее сюда занес.
Петр Андреевич осторожной рукой потрогал кожу у виска да и застыл, опершись локтем в стол. Он знал, что брат не одобряет Петровых новин, как не одобряет и его службу царю. Петр Андреевич задумался: как ответить брату? А тот, увидев, что он замедлился с ответом, понял это по-своему и уже с твердостью в голосе продолжал:
— Царь Петр никогда не простит тебе Софьи, — усмехнулся. — Нарышкины злопамятны. Знаю я Льва Кирилловича — у этого с крючка не сойдешь. Он все помнит и братьев своих, — и в другой раз криво усмехнулся, — Афанасия да Ивана, что стрельцы в бунт побили, тебе в строку поставит. Артамона Сергеевича Матвеева, друга своего, что на копьях стрелецких жизнь кончил, тоже припомнит. — И так расходился, расколыхался, что зубы у него застучали, борода моталась, ногти царапали стол. — Думал ли об том? За море, к басурманам идешь. Глупой! Эх! — махнул рукой с безнадежностью. — Все вы такие — пальцем поманят, и вы хоть на край света.
Петр Андреевич тут-то и вспомнил князя-кесаря Ромодановского и думного дьяка Украинцева. Те зубами не ляскали. «Страсти, — подумал, — страсти. Злоба. А злоба не сила. Нет. Те посильнее, и много посильнее. Куда с добром».
— Замолчи, — сказал тихо, но так, что брат сразу смолк. — Упрям ты и дорогу свою сам определил. Переубеждать не буду, да и не к чему — все не послушаешь. Но мы с тобой одной крови, и я упрям. И путь у меня свой. Так ты того не трогай. Но попомни — на гнилом вы сидите. И разговоры ваши пустые: Лев Кириллович, Матвеев… Не об том сейчас речь! Гуляли стрельцы, гуляли, а что за тем гуляньем? Лихость? Винца сладкого захотелось из боярских подвалов? Воли срамной? Да они и так вольны, по слободам пузы чешут да баб волтузят — вот и все занятие. Видел я их в деле под Азовом и лихости не приметил. Задом больше наступали, задом… А со шведом как они себя показали?
Брат смотрел на Петра Андреевича, по-прежнему не мигая, только бровь над глазом подергивалась, дышал тяжело.
— Вот то-то, — сказал Петр Андреевич, — слепой ты, слепой… О бунте вспомнил… — И вдруг, сам распалясь, ударил кулаком о стол: — То было! А ныне и впредь — не то станется!
Брат отвалился от стола, запахнул на груди тулупчик. Скрюченные пальцы застыли на вороте, как морозом схваченные.
Вот так поговорили в отчем доме. Плохо, конечно, но иного разговора не получилось. В конце брат повторил все же, что за женой Петра приглядит, сиротой она не станет и пущай он в чужеземщине не тревожится. Вот и все напутствие.
Поднялся, пошел из палаты. Петр Андреевич смотрел ему в спину. На худой спине брата из-под шубенки проглядывали острые лопатки, полы шубенки мотались. Петр Андреевич смотрел пронзительно, с таким напряжением, что увлажнились глаза. Но брат не повернулся. Только половицы скрипели под ногами, точно жалуясь. В сенях — было слышно — брат ступил на лестницу, и еще громче, чем половицы, еще жалостнее запели ступеньки, но и они смолкли.
Петр Андреевич опустился на стул, посидел молча, а как стал подниматься, у него невольно вырвалось:
— О-хо-хо… — Но он оборвал вздох и твердо позвал: — Филимон, иди, поторапливаться надо!
В другой раз с братом поговорить не случилось.
В последние дни перед отъездом Петр Андреевич побывал во многих домах московских и повстречался со многими людьми, но более другого запомнилось ему празднество, затеянное на Москве по случаю хотя и малых, но все же побед над шведами. На Пожаре, на Балчуге москвичам давали кур в кашах, жареное мясо, для чего на больших вертелах тут же, на площадях, жарили туши бычков, и мужики большими ножами срезали подошедшие на огне куски; стояли распиленные бочки с медами и с водками, коробья пирогов с мясом, луком, рыбой, яйцами рублеными, капустой и всякой иной начинкой. Горой громоздились крендели, пряники, калачи. Народ хватал угощения, разноголосый гомон стоял над площадями, и не тут, так там мужики били каблуками в землю, пробуя себя в пляске, тянули носочком сапожка по пыли. Бабы взмахивали платочками. Московский народ повеселиться любил.
В Кремле, на Соборной площади, была устроена огненная потеха. Здесь Петр Андреевич увидел Александра Меншикова с невероятно длинной шпагой на боку и шпорами необыкновенными на блестящих ботфортах; степенного Бориса Петровича Шереметева, улыбавшегося полным лицом на забавы; генерала Адама Вейде, знакомого Петру Андреевичу по Азовскому походу, рослого, широкоплечего, с лицом, рубленным саблей; Аникиту Ивановича Репника. Все это были люди на виду, царевы любимцы, но не это привлекло внимание Петра Андреевича. Он приметил особую уверенность в этих людях, ощущение каждым из них своего достоинства и значимости. Толстой знал Софьиных бояр, Софьиного фаворита Василия Васильевича Голицына, носившего звание оберегателя престола и большого воеводы, Федора Леонтьевича Шакловитого, стоявшего над стрельцами, — в тех была кичливость, высокомерие, бахвальство боярством, родом, чинами. Василий Васильевич Голицын рядился в латы золоченые, венецийской работы шлем, похвалялся знанием латыни и неизменно ограждался от окружавших улыбкой презрительной, не сходившей с лица. Федор Шакловитый был нагл и дерзок. Влажно блестевшие под его усами зубы говорили всем и каждому: отойди — укушу, и укушу больно, а то и до смерти. Эти же были вовсе иными, и чувствовалось, их связывает одно — дело. Может, только начатое, трудное, от которого руки в мозолях и ссадинах, синяки болезненные и ушибы, и не ясно еще, удастся ли их дело и приведет ли к успеху, но все одно — дело, которое сплотило этих людей и двигает их поступками и мыслями.
Царь зажигал потешные колеса с ракетами и шутихами. Он любил огненную забаву и, как только к тому представлялся случай, неизменно сам брал в руки запальный факел. Вот и сейчас он, стуча каблуками ботфортов, пробежал по площади, и за ним в небо вскинулись фонтаны огня, искр и дыма. Отступив наконец в сторону, царь запрокинул лицо кверху. В небе пылали красочные костры, отражались в широко распахнутых глазах Петра. Он повернулся к Толстому и гаркнул во всю силу легких:
— Виват, виват России!
Ракеты в вечернем небе трещали, лопались с громкими звуками, разваливаясь букетами необыкновенных цветов. И казалось, не было за плечами Петра Преображенского приказа, где свирепый человек Федор Юрьевич Ромодановский жилы из людей вытягивал, недавних казней стрельцов Гундертмаркова, Чубарева, Чермного и Колзакова полков, что, снявшись с указанных им мест, пришли под Новый Иерусалим в тайной надежде воевать Москву и посадить на трон любезную им Софью.
На следующее утро Толстой выехал из Москвы. В передке кареты, для бережения укутанная в кожу и схороненная в ларце, лежала полномочная грамота, обращенная к султану. В ней говорилось, что сей посол направляется к его высокому лицу «…к вящему укреплению между нами и вами дружбы и любви, а государствам нашим к постоянному покою».
- Рельсы жизни моей. Книга 2. Курский край - Виталий Федоров - Историческая проза
- За нами Москва! - Иван Кошкин - Историческая проза
- Подари себе рай - Олег Бенюх - Историческая проза
- Проклятие Ивана Грозного. Душу за Царя - Олег Аксеничев - Историческая проза
- Романы Круглого Стола. Бретонский цикл - Полен Парис - Историческая проза / Мифы. Легенды. Эпос
- Темное солнце - Эрик-Эмманюэль Шмитт - Историческая проза / Русская классическая проза
- Россия: Подноготная любви. - Алексей Меняйлов - Историческая проза
- Борис Годунов - Юрий Иванович Федоров - Историческая проза
- Чудак - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Парфянин. Книга 1. Ярость орла - Питер Дарман - Историческая проза