Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Слушай, анархист недоделанный, отцепись от нас! — строго приказала Нора, затягиваясь вонючим вьетнамским косяком, — Сатша права, прекрати хотя бы пить. В каком виде ты явишься на улицу Шато?
— А мне плевать, — зашипел я, — на то, как меня оценит какой-то придурок! Слава богу, я не банковский клерк. Да, может, сейчас я не фотографирую, не рисую, не пишу — у меня кризис. А ваше уютное лесбийское гнездышко отравляет мое и без того унылое состояние.
— Псих! — нервно усмехнулась Нора. — Уже забыл, как подыхал в Аэропорту? Как рыдал при виде жареного мяса? Ты — полный неудачник! Извращенец!
В мои виски забарабанила кровь.
— Спасибо! — процедил я — Повезло же мне: две французские лесбиянки называют меня извращенцем! Вас надо сфотографировать на камеру Керлиана. Я уверен, что вокруг ваших тупых голов возникнут золотые нимбы, невесты Христовы! Может, хотите ударить меня? А что, ударьте, тогда я заткнусь, — я бросился к Сатше, схватил ее тонкую бледную руку и ударил ей себя по лицу. Сатша попыталась вырваться, однако я еще сильней сдавил, а затем вывернул ее запястье.
— Пусти, — застонала Сатша. Нора кинулась на помощь, но я ударил ее ладонью, и она, упав навзничь, оставила на стене красный росчерк от своего длинного ногтя.
Взбешенный я выскочил на улицу. Была глубокая ночь. Исходя ядом, я материл девчонок, Париж, прельстивший, обокравший, унизивший меня. Всеми известными молитвами и заклинаниями я призывал на свою голову смерть. Хотя нет! Единственным моим желанием было доплестись до площади Насьен, купить в ночной лавке дешевого пойла, забиться в подворотню и оцепенеть, испарять зловонные миазмы жизни, но при этом ничего не чувствовать, не осознавать.
Через пару кварталов я наткнулся на железное ограждение заброшенной стройки, помочился под бетонный столб и, ускорив шаг, направился к брезжащему между домами просвету площади. Вдруг я неожиданно споткнулся обо что-то, лежащее на земле. Собака? Нет! Человек! Глухой хлопок страха пнул меня в грудь. На асфальте лежала истекающая кровью женщина. Она очнулась, начала стонать, бредить на непонятном мне языке… Инстинктивно я потянулся к ней… отпрянул. «Куда я лезу?! Какого рожна мне спасать наркоманку, выбросившуюся из окна? Да кем бы она ни была! Полиция, допросы, мое нелегальное положение в стране… Нет, к черту!»
Сжав от беспомощности кулаки, я побежал прочь. Выскочив на ярко освещенную Насьен, я прежде всего осмотрел свои туфли, не испачканы ли они кровью. Меня бил озноб, я задыхался. Изменчивая парижская ночь разразилась мелким промозглым дождем. Возле мусорных баков я нашел большой черный мешок, вытряхнул содержимое, кажется какое-то тряпье, залез в него сам и лег на землю. Дождь усиливался холод, принесенный с Ла-Манша, пронизывал до костей.
Помню, меня отправили на приход в одну Богом забытую деревню. На дворе стояли трескучие крещенские морозы. Из города я выехал засветло, надеясь к девяти утра быть на месте. Старый трудяга «Лиазик» в начале пути показавший себя бодрячком, теперь еле волок свое железное брюхо по вымороженной сельской колее. Его мотор глох, чихал, харкал, натруженные колеса спотыкались о каждую ухабину. Из-за самодельной фанерной загородки водителя, оклеенной прошлогодним календарем с сисястой блондинкой, хрипел унылый тюремный блатняк, изрыгаемый раскуроченным кассетником. Всю дорогу я успешно дышал на заиндевевшее стекло, чтобы заранее увидеть село и храм, где мне предстояло тянуть поповскую лямку, может быть, многие, многие годы. Светало медленно, вокруг простирались безжизненные ледяные равнины с редким скоплением жмущихся друг к другу приземистых домов. Наконец, моя остановка. Водитель открыл грохочущую дверь: «Вылезай, батя, вокурат до церквушки тебя доставил».
Я вылез из автобуса и… обомлел: в морозной дымке передо мной парила выкрашенная кладбищенской серебряной краской скульптура коренастого Ильича, а за его спиной высилась громада обезглавленного храма. Такой феномен порой случается в русской глубинке. Среди многовековой нищеты, раздрая, убожества вдруг возникает белый Галикарнасский мавзолей: ребристые колоннады, портики, пилястры, хоть и самопальная, но все же античная геометрика. Такие храмы любили возводить богатые самодуры-помещики, одержимые меланхолией по «невозможности совершенной красы во всем». Они боготворили Софокла, Платона, элевсинские мистерии, мечтали подражать архитектурному гению Ктесифона и строили в своих «голодаевках» не просто заурядную церквушку, а Пантеон, святилище Диане Эфесской.
Правда, передо мной как перед прозаиком, циником и практиком стоял один вопрос: где взять шиши, чтобы отопить эту смело воплощенную поэзию архитектурной мысли. Тут минимум тонна угля требуется, а у меня в кармане мелочь да мятый автобусный билет обратно до города. Вот, думаю, попал! Сюда бы тех, кто сплетничает, что священники живут богато! Москва, Питер — там — да, а здесь, что ни поп, то голь перекатная. Как не запить по-черному?
Прошлой осенью ездил в Вологодский централ исповедовать одного заключенного. Хоть и из «братков», а хорошим человеком был, много денег на наш монастырь пожертвовал. Мне ребята из конвоя говорят:
— А у нас тут тоже поп есть, только ему десятку по «двадцать первой пункт восьмой» впарили.
— За что? — спрашиваю я.
— Да так, говорят, продал икону ценную одному антиквару залетному…
Оказалось, священник до полной нищеты докатился, а у него пятеро детей. Вот и решил продать икону. Антиквар хотел ее вывезти заграницу, но его поймали, начали допрашивать с пристрастием, прессовать. Он все на попа и свалил… Епархиальное начальство глазом не моргнуло, не заступилось за батюшку. Спрашивается: зачем приход открывать там, где никакого дохода нет? Зачем множить отчаянье и человеческие трагедии? Католики, например, своего бы не бросили, и деньгами, и машиной, и спутниковым телефоном снабдили, а у нас все по принципу «попа, как волка, ноги кормят».
В храме было холодней, чем на улице. Я натянул священническое облачение прямо поверх овечьего тулупа, кое-как раздул давно не чищеное кадило, засунув в него вместо дефицитного угля сухие кукурузные початки, они тоже сносно горели, зажег свечи, приготовил вино и просфоры. В храме ни души. Только одна бабка приковыляла, села на сундук и задремала… Так что служить мне пришлось для самого себя, ангелов и презрительно отвернувшегося от меня серебряного Ильича.
В сторожке было тепло и уютно. Среди старой кухонной рухляди я обнаружил коробочку с заваркой, сбегал на улицу, набил закопченный чайник снегом, поставил его на жарко пылающую печь. Духовитое печное тепло размаривало, мне захотелось спать. Я лег на стонущую железную кровать, укрылся тулупом и, было, задремал, как в дверь кто-то настойчиво постучал. Я вскочил, оправил подрясник и отворил дверь. Передо мной стояла женщина лет сорока, укутанная пуховой шалью.
— Благословите, батюшка, меня зовут Вера. Я поесть вам принесла, а то, неровен час, помрете тут у нас с голоду.
Она вошла и начала выставлять на стол какие-то кастрюльки, банки с соленьями, пирожки. На мгновение женщина замешкалась.
— Не знаю я, мясо вы едите или нет? Вы же монах. Вон отец Никита, что до вас тут служил, все ел, хотя и монахом был.
— Все ем, Вера! — ответил я, сглатывая слюну при виде зажаристых ароматных котлет. «Для больных и путешествующих поста нет», а я и тот, и другой… Помолившись, я принялся поглощать снедь, а Вера, так и не сняв пальто, смиренно села в уголок на шаткую скамейку.
— Клеенку на столе надо бы, батюшка, сменить, а то вон она заляпанная какая, есть вам, наверно, неприятно.
— Ничего, — махнул рукой я, — можно и без нее. Монаху чем бедней, тем лучше. Кстати, борщечок ваш объеденье! Вера, а вы кем-то работаете?
— Раньше работала, — улыбнулась моя кормилица, — в райцентре, в музыкальной школе. Деток на пианино играть учила. А теперь только хозяйство: куры, утки, поросенка осенью купили, хворый оказался…
— А семья?
— Как сказать, — вздохнула Вера, — детей нет, муж пожарником работал, обгорел сильно, балка на него горящая рухнула. Его на пенсию по состоянию здоровья спровадили, телевизором «за проявленное мужество наградили» и путевку в Сочи дали, а что обгорелому в Сочи делать? Да сами знаете, как у нас с людьми обходятся: пока здоровый, всем нужен, как заболел, все забыли… Он пьет с того по-черному. Вы уж, батюшка, помолитесь за него…
— Обязательно помолюсь. Молебен «Неупиваемая чаша» послужим, — попытался я немного успокоить Веру. — Скажите, а кто здесь до меня священником был?
— Отец Никита, — загадочно хихикнула женщина.
— А что смешного-то?
— Да чудной он какой-то, батюшка, был. Не поймешь его. Сухой, как тростинка, прыткий. Бегает, кричит на всех, ругается. То не так в храме стоишь, то не так кланяешься, то платок по-жидовски повязала… А на исповеди что вытворял! Сергеевна, прихожанка наша, когда-то врачихой была. Времена послевоенные, тяжелые, голодные. Вот она аборты тайно помогала женщинам делать. Посадили ее за это на два года. Все село у нас об этом знает. Решила она батюшке исповедаться за прошлое. А отец Никита, как закричит, как ногами затопчет: «Ты что, дура старая, не знаешь, что „бабушка в грехах, а батюшка из-за нее в крестах“?! Мне потом на Страшном суде за твои гадости отвечать!» Схватил ее за ухо, на паперть выволок и пинком под зад. Сергеевна после того случая в церковь ни ногой, в райцентр к баптистам ездить стала, говорит: «Добрые они, и поют больно хорошо…»
- Ежевичное вино - Джоанн Харрис - Современная проза
- Праздник цвета берлинской лазури - Франко Маттеуччи - Современная проза
- Географ глобус пропил - алексей Иванов - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Комната - Эмма Донохью - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Искры в камине - Николай Спицын - Современная проза
- Корабельные новости - Энни Прул - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза