Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце зияет в пустоте.
Но человечество устало. Среди него появилась секта убийц, стремящихся скорее кончить пещерную жизнь. Человечество ослабело. Людей того времени – это они жили в подземельях – Зинаида Гиппиус называла муравьями. «Лунные муравьи» Уэллса погибали легко, они рассыпались под ударами, как грибы.
Но вернемся к рассказу, который остался в пути, занесенный снегами.
Старик решается приподнять крыши. С трудом находят заброшенные механизмы. Скрипят, опускаясь, противовесы, поднимаются кровли.
И солнце, огромное, с пылающей трубой последнего ангела Страшного суда, встает над гибнущей без воздуха толпой.
Символисты не верили в мир, не верили в воздух и скрывались под крышей соответствий.
Андрей Белый уехал куда-то на Запад, к антропософам, и прятал огромное свое умение, свой талант и слова, уже найденные в «Пепле», под сводами деревянного храма, который строил в Швейцарии Рудольф Штейнер. Маяковский знал, что воздух есть.
Маяковский, уже призванный, но еще не говорящий, ходил среди людей. Он читал сатириконцев.
Был тогда Саша Черный.
Саша Черный писал стихи в «Сатириконе». «Сатирикон» был странное место. Богом там был одноглазый, умеющий смешить Аверченко, человек без совести, рано научившийся хорошо жить, толстый, любящий индейку с каштанами и умеющий работать. Он уже был предприниматель.
Полный уверенности, мучил он всенародно в «Почтовом ящике» бедного телеграфиста Надькина, который присылал ему стихи все лучше и лучше.
Телеграфист – загнанный, маленький человек – был аттракционом в «Сатириконе».
Бледнолицый, одноглазый, любящий индейку с каштанами Аверченко притворялся, что ему мешает полиция. Он изображал даже, как сам «Сатирикон», нечто вроде отъевшегося на сдобных булках сатира или фавна, грызет красные карандаши цензуры и не может прорваться,
Фавн, объевшийся булками, если бы он сломал карандаши, побежал бы очень недалеко.
Вот в этом «Сатириконе», или, как он стал называться с 1912 года, в «Новом сатириконе», печатались Саша Черный, и Петр Потемкин, и Валентин Горянский. Маяковский любил эти стихи.
Фонари горят как бельма, —
писал Саша Черный.
Лужи блестят, как старцев-покойников плешь.
Это похоже на Маяковского:
И тогда уже – скомкав фонарей одеяла —ночь излюбилась, похабна и пьяна,а за солнцами улиц где-то ковыляланикому не нужная, дряблая луна.[10]
Рядом печатался Петр Потемкин.
И Черный и Потемкин похожи на символистов, Саша Черный своим псевдонимом напоминает Андрея Белого.
Это символисты без соответствий. У них был и кабак и улица и было второе переосмысливание всего этого.
У Блока в «Незнакомке» пейзаж так хорошо описан:
Вдали, над пылью переулочной.Над скукой загородных дач,Чуть золотится крендель булочной,И раздается детский плач.И каждый вечер, за шлагбаумами,Заламывая котелки,Среди канав гуляют с дамамиИспытанные остряки.Над озером скрипят уключины,И раздается женский визг,А в небе ко всему приученныйБессмысленно кривится диск.
Ото Озерки, дачная местность рядом с Петербургом.
В этот пейзаж входит Незнакомка.
У Саши Черного никто не входит, ничего не наступает, нет никакого кануна, никакого пурпурного цвета. Тот цвет был для Блока светом вдохновения.
День после революции 1905 года, перед войной.
Старые воспоминания о романтиках, о символистах, пародия на стилизацию, на простоту – у Потемкина.
Его герой влюблен в куклу за стеклом парикмахерской:
Я каждый вечер в час обычныйиду туда, где на углу,у вывески «Ломбард столичный»,могу припасть лицом к стеклу.. . . . . . . . . . .И там в окне, обвита шелком,на тонкой ножке, холодна,спиною к выставочным полкам,меня манит к себе она.
У Потемкина есть неожиданные рифмы, перемены размеров. Знал Маяковский и Валентина Горянского, и многих других, которых, может быть, и не вспомнят. Многие из них очень похожи на Маяковского, но похожи они стали после.
У всех этих людей один голос, голос о том, что ничего не будет или будут пустяки.
И рисунки были страшные, – например, студенческое семейство: муж, некрасивая жена и ребенок, грызущий на полу человеческую берцовую кость.
Это – страшные пустяки.
Давид Бурлюк находит поэта
И вот среди них ходил Маяковский. Шло время. Маяковский разговаривал со всеми – с прохожими на улице, с товарищами, с извозчиками.
Он жил, читал стихи, ходил по улицам. Когда-то Маяковский любил Виктора Гофмана, поэта не бездарного, далеко не идущего, рассказывающего о красивом; со стихами Гофмана томился Маяковский, ходя по московским улицам. Сейчас он ходил с Бурлюком. Бурлюк доказывал Володе, что он молодой Джек Лондон.
И вот однажды Бурлюк шел ночью с Маяковским по Сретенскому бульвару. Владимир прочел стихи, то были отрывки о городе, куски, которые потом Маяковский нигде не напечатал.
– Это один мой знакомый написал.
Давид остановился и сказал:
– Да это ж вы сами и написали. Да вы же гениальный поэт!
Маяковский ушел. Утром Бурлюк встретился с ним, познакомил с кем-то и сказал:
– Не знаете? Мой гениальный друг, знаменитый поэт Маяковский.
Володя толкал его, но, отведя поэта, Бурлюк сказал:
– Теперь пишите, Володечка, а не то вы меня поставите в глупейшее положение. Не бойтесь ничего. Я буду вам давать пятьдесят копеек в день. С сегодняшнего дня вы обеспеченный человек.
Он писал стихи. И Бурлюк заглядывал через плечо, хватал строчки еще горячими, переставлял их; первое стихотворение начиналось так:
Багровый и белый отброшен и скомкан,в зеленый бросали горстями дукаты,а черным ладоням сбежавшихся оконраздали горящие желтые карты.
Бульварам и площади было не странноувидеть на зданиях синие тоги.И раньше бегущим, как желтые раны,огни обручали браслетами ноги.[11]
Он вошел в поэзию, не изменившись, с картами, с картинами, своими и Бурлюков, с бесчисленными заявками, с недостроенным, сдвинутым, разложенным образом.
Он вдвинул образ в образ. Он работал в стихах методами тогдашней живописи.
Угрюмый дождь скосил глаза,А зарешеткойчеткойжелезной мысли проводов —перина.И на неевстающих звездлегко оперлись ноги.Но ги-бель фонарей,царейв короне газа,для глазасделала больнейвраждующий букет бульварных проституток.[12]
Бурлюк не много умел, но он видел Хлебникова. Недавно еще к нему упал с неба и не разбился Василий Каменский, поэт немалый. А главное – Бурлюк был теоретиком, он знал, как можно экспериментировать; он мало умел, но сейчас он видел, как другой осуществляет то, чего не мог сделать сам Бурлюк.
Стихи рождались.
Но и не было бы Маяковского, если бы не было камеры 103. В той камере сидел Маяковский, читал книги. Мальчиком носил он революционные прокламации, прочел их, давно была потеряна связь с товарищами. Но у Маяковского была своя, хотя бы схематическая, карта мира и план истории.
Пришел не Потемкин, и не Валентин Горянский, и даже не Давид Бурлюк, пришел человек с ответственностью за мир, до диспутов в Политехническом музее знавший собрания у булочников, партийный спор, привыкший представлять, что за слово платят тюрьмой и ссылкой.
Символисты писали о Дионисе, о вечно женственном, о Деметре, и Маяковский, ища самой простой, самой доходчивой мифологии, ища нового образа, в Москве, которая вся была вышита крестиками, взял религиозный образ, разрушая его.
Количество этих религиозных кусков в первом томе поразительно.
Всех не приведу. Второе стихотворение кончалось так:
За гами жутьвзглянутьотрадно глазу:рабакрестовстрадающе-спокойно-безразличных,гробадомовпубличныхвосток бросал в одну пылающую вазу.[13]
Для Маяковского городовые распяты перекрестками.
Утром он видит, как слякоть целует хитон иконного Христа, и солнцу он кричит так, как Христос в Евангелии говорил с креста с забывшим его богом:
«Солнце! Отец мой!Сжалься хоть ты и не мучай!Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.Это душа мояклочьями порванной тучив выжженном небена ржавом кресте колокольни!..»[14]
В трагедии «Владимир Маяковский» «Старик с кошками» говорил:
И вижу – в тебе на кресте из смехараспят замученный крик.
И люди говорили:
Идем,где за святостьраспяли пророка…
Маяковский говорил как пророк, и когда люди кричали на него, слабо защищенного желтой кофтой, он записывал так:
Это взвело на Голгофы аудиторийПетрограда, Москвы, Одессы, Киева,и не было ни одного,которыйне кричал бы:«Распни,распни его!»[15]
Образ этот точный, цитатный. Он знает – когда Христа вывели к Пилату, то толпа отпустила не его, а соглашателя и разбойника Варавву.
- Стихотворения. Избранная проза - Иван Савин - Классическая проза
- Любимов - Андрей Синявский - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский. Часть вторая - Мигель де Сервантес - Классическая проза
- Смерть Артемио Круса - Карлос Фуэнтес - Классическая проза
- Собор - Жорис-Карл Гюисманс - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза