Рейтинговые книги
Читем онлайн Трансфинит. Человек трансфинитный - Наталья Суханова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 27

Вначале вроде бы все ясно представлялось, но так быстро запуталось. Это только на штабных картах или в панорамах сражений все расположено наглядно: здесь мы, здесь противник. Еще и одеты каждый по-своему, чтобы не перепутать. а в гражданской... Это ведь редкий случай, когда нас вырядили во все красное — на радость наводчикам. и еще реже, чтобы кто-то понял, что, где в этот день, в эти недели происходит. Любят профессионалы этакие наглядные штучки: математик — линии и числовые ряды, анатомы — муляжи, историки — схемы и хронологию. Но всякая война, всякий бой — кровавая каша в смешавшемся пространстве, во времени, которое нестерпимо замедлилось, остановилось, оторвалось от других времен. Историкам потом приходится долго работать, чтобы зафиксировать это вширь по плоскости — заметь, горбатой и складчатой, и не только физически, но и по времени. Великий обман — хронология. Что касается одновременности чего бы то ни было в этой каше, в этих островках дикой напряженности — тут и самому Эйнштейну делать нечего. Ни одним лучом света, с платформы ли, из вагона ли, или из Вселенной, не свяжешь ни в одноместность, ни в одновременность никого и ни с кем. я и ты не одновременны и не одноместны, хотя и сидим напротив друг друга и дышим одним воздухом. и сидим мы не в одном и том же месте, и дышим не одним и тем же воздухом. Сомневаюсь и насчет линий. По мне так, если время и имеет свои элементарные промежутки, — физическое ли, психологическое ли время, — а вернее не промежутки, а сгустки, то уж никак не в классической последовательности и не на линии. Сгустки-то разные, по-разному центрованные, утяжеленные и сгущенные! а хронология, что ж, — внешний пунктир, линеечка, нужная, конечно, но тем более врущая, чем больше она прямая.

Так вот, ни черта было не разобрать в том запутанном времени — чем дальше, тем больше запутанном.

Вот тебе один пример, — кстати, случай, пропущенный мной по давности лет в моем тебе списке смертных мне приговоров.

Вызвала меня Идочка Гуревич, чуть старше меня, секретарь укома партии: «Митенька, ты же слышал, хутор Ольховку какие-то бандиты ночью спалили, людей постреляли. Бери ребят, поезжайте, посмотрите, разведайте, что там за банда». Зима, от хутора мало что осталось, из свидетелей — только чудом уцелевшая девочка: ничего не говорит, плачет и все. Ну, были-не были там бандиты, кто спалил и зачем, не разберешь — там и брать-то нечего было. Чего осталось от спаленного хутора, участники рейда забрали как трофей, — такие же мальчишки, как я. и сразу вслед оперативная группа из губчека: всех участников рейда вместе с вашим покорным слугой — в кутузку. и под смертный приговор подводят. Но тут уличили в связях с бандитами начальника уездной милиции, а следом сбежал начальник чека — вроде бы связан был с иностранной агентурой.

Такой вот свистопляс.

— Митенька, — сказала Ида, — надо уезжать, головы не сносишь и даже знать не будешь, кто тебя порешил: свои или чужие.

Сама же и документы мне оформила на учебу — революции нужна была своя интеллигенция.

;;

И покатил Митя-колобок учиться в Первопрестольную. Москва того времени, середины двадцатых годов, для такого неофита, как я, — это же была роскошь. я учился в двух или трех институтах, которые так стремительно реорганизовывались, превращаясь друг в друга, обмениваясь названиями, ведомствами и слушателями, что мне и сейчас трудно точно установить, где все-таки я учился.

У нас преподавали: европейскую культуру — Луначарский, новейшую историю — Карл Радек, курс русской истории — Покровский, историю русской литературы — Коган, Пиксанов и так далее в том же роде. Учеба шла легко, посещение лекций — необязательно, сдача экзаменов — коллективная.

Мы еще и работали. Массовые субботники: за три-четыре часа работы — полбуханки хлеба и селедка. Были гидами, журналистами и прочая, и прочая. Год работал редактором крохотной газетенки в четыре маленьких полоски — сам редактор, секретарь, бухгалтер и экспедитор, днем брал материалы, ночью крутили машину, тираж — тысяча экземпляров, бумага — этикетки от табака, краска — сажа на керосине.

Дискуссии, конференции, литературные вечера. Попутно мы хватали все, чем богата была театральная Москва того смешанного времени. Кроме Большого театра, который нам, агитаторам, горланам, главарям, почему-то положено было презирать. Но гремели театры Мейерхольда, Таирова, Новый театр, гастроли Гельтцер, совершенно очаровавшей меня, хотя была она с точки зрения моих двадцати с чем-то там лет совершенной старухой. Знаменитый трагик в «Гамлете» — Сандро Майш. Шаляпин! Ушедшие от смерти, — да и кто из живших тогда не ушел каким-нибудь чудом от нее, не избежал, не выскользнул так или иначе, — мы жили жадно и насыщенно, словно смерти ждали нас и впереди. Собственно, самым героическим в нас, этих недавних комиссарах, чоновцах, чекистах, воителях и борцах, как раз и была готовность умереть в любой момент — это и было, можно сказать, нашим главным призванием: «Смел; мы в бой пойдем за власть Советов и как один умрем в борьбе за это». «Как один» — то есть до одного, до единого, все.

А пока мы балдели, как говорят теперь, от роскошества полунищей, чуть ли не бессонной, в полном накале, жизни.

Ну, и любовь...

Мужчиной я стал рано — в четырнадцать лет. Меня соблазнила моя собственная тетка, младшая сестра матери. Сам я был в восторге и от себя, и от нее. Она была замужем, я бредил ею, ее же подвела кокетливая игра с влюбленным подростком. Она, помню, все смеялась, да и когда свершилось, только на мгновенье задумалась, а потом опять расхохоталась. Что-то, наверное, видно было по ней и по мне, потому что мама все всматривалась в меня за столом, то на нее, то на меня взглядывала, потупливалась, мешалась в словах и в жестах и вышла из-за стола чуть не в слезах. и тут мне вдруг стало стыдно. Ты думаешь, за себя? Ошибаешься, девочка. я был поражен испорченностью мамы: если она это понимает, видит, значит сама не так чиста, как всегда и всем представлялось. я как бы впервые осознал, что, прежде чем родить нас — святое дело! — она не просто претерпела пап;, но может быть — стыдно подумать! — даже задыхалась и прочее. Вот такой паршивец!

В революционной моей юности — «дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону» — была у меня возлюбленная сподвижница, немного старше меня. Кто же в юности обращает внимание на ровесниц? и приказы, собственно, отдавала она, Идочка Гуревич, председатель укома партии. «И никаких богов в помине, лишь только дела гром кругом». Но любила она меня, паршивца, так же сильно, как революцию. и даже, увидев, на каком горячем, скользком месте я сижу, да и сам отчаян, неосмотрителен, — командировала меня на учебу в Москву.

И едва-едва оглядевшись в Москве, я тут же и влюбился — и как! до умопомрачения! — в актрису, певицу, женщину старше меня уже не на три-четыре года, как Идочка, а, как минимум, лет на пятнадцать. Идочка моментально вылетела у меня из головы. Потом Идочка тоже где-то училась, и встретился я с нею лет тридцать спустя: и я, и она прошли за эти годы лагеря, а муж ее в лагере и погиб.

Но до этого еще далеко, а пока я схожу с ума по прекрасной, зрелой женщине.

Я говорил, что Большой театр наша референтная группа демонстративно презирала как буржуазное, устарелое искусство. Но тогда даже оперы ставили как музыкальные драмы, не говоря уже о концертных окрошках, которыми подрабатывали тогда артисты всех жанров и направлений. Моя Елена отнюдь не была безвестной дебютанткой. Меня и привел-то именно ее послушать мой хромой, в шинели и обмотках, однокурсник, большевик и вояка каких-то благородных кровей, в какой-то даже родне с графиней-барыней моего крепостного деда, ба-альшой меломан. Елена тоже была откуда-то из наших мест, полу-полячка, полу- еще что-то. Крупная, не очень даже и красивая на первый взгляд. Но шляхетская, пановая закваска — насмешливая, характер еще тот.

Ну как вам сказать об ее голосе? Не столько сильный, сколько особенный. Не скажи мне мой приятель-меломан, что это прекрасный голос... Да, сначала я, пожалуй, был разочарован и в ней, и в музыкальном вкусе приятеля. Ведь и у Шаляпина, признайте, есть в голосе какая-то приблажность, носовой мык, эти русские «ох» да «эх», какой-то полузвук, нарастающий меж правильными, точными нотами. Елена, как и Шаляпин, была артистка, кроме всего прочего. Но еще и какая-то мощная эмоциональность, энергетика, как теперь говорят, была в ее голосе. Помню, как пела она арию старухи из «Пиковой дамы» на чистейшем французском языке. Эт-то, конечно, ее было. Оно и ария-то — выбивающаяся из обычного Чайковского, как, на мой взгляд, и его «Иоланта». Самого гармонического композитора и то выносит иногда за. Да еще французский, удивительный, странный язык: смена дыхания, переливающаяся гнусавинка, легчайшая картавость. Никакого старушечьего грима у нее не было, было другое: память о страсти, любовь, и о любви, и вне любви, и, черт возьми, инфернально, что ли: мороз по коже и слезы из глаз от того, что так прекрасно и так не похоже ни на что. и в другой раз, в другой ее арии, — у нее при не таком уж сильном голосе диапазон невероятный был, таким голосом можно всю оперу со всеми голосами и инструментами спеть, — в арии о чем-то нежном и сладостном, что-то вроде «море, ты увидишь море, море голубое». а ничего от моря там как бы и не было, только вхождение в невозможное, напряжение вхождения в невозможное, напряжения и опадания, порывы и возрастания — возрастание звука, который не был уже звуком. Ведь и особенная красота снеговых гор, в которую так же не верил Оленин, как в музыку Баха, ведь и она не оказалась собственно горами, как и мысль — нe продукт мозга, простите за такое сравнение.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 27
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Трансфинит. Человек трансфинитный - Наталья Суханова бесплатно.

Оставить комментарий