Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он говорил:
— Попробуй что-нибудь вот так спроектировать, да еще чтоб оно работало.
Они посмотрели «Die Frau im Mond»[82]. Франц развлекался — эдак снисходительно. Придирался к техническим частностям. Спецэффекты делали какие-то его знакомые. Лени же увидела мечту о полете. Одну из множества возможных. Реальный полет и мечты о полете идут вместе. И то и другое — элементы одного движения. Не А, потом Б, но все вместе…
Хоть что-нибудь у него могло быть долговечным? Если бы еврейский волк Пфляумбаум не подпалил свою фабрику красок у канала, Франц, может, и посейчас трудился бы днями напролет на невозможную аферу этого еврея — разработать узорчатую краску, растворял бы один терпеливый кристалл за другим, с маниакальной тщательностью контролировал температуры, дабы при остывании аморфный завиток сумел бы — ну хоть на сей раз, а? — вдруг измениться, замкнуться в полоски, горошек, клеточку, звезды Давида, — а не нашел бы однажды ранним утром почернелую пустошь, банки краски, взорвавшиеся огромными выплесками кармазина и бутылочной зелени, вонь обгорелого дерева и лигроина, и Пфляумбаум не заламывал бы руки ой, ой, ой, подлый лицемер. И все ради страховки.
Поэтому Франц и Лени некоторое время очень голодали, а Ильзе что ни день росла у нее в животе. Работы подворачивались тяжкие, и платили за них так, что и смысла нет. Это его доканывало. Потом он как-то вечером на топких окраинах встретил старого приятеля из Мюнхенского политеха.
Он бродил весь день, муж-пролетарий, расклеивал афиши какой-то счастливой кинофантазии Макса Шлепциха, а Лени тем временем лежала беременная, приходилось ворочаться, когда слишком вступало в спину, в меблированном мусорном ящике, выходившем в последний из Hinterhöfe[83] их многоквартирного дома. Давно стемнело и жутко похолодало, когда его ведерко с клейстером опустело, а все афиши расклеились — чтоб на них потом ссали, сдирали их, замалевывали свастиками. (Может, тот фильм входил в квоту. Может, там была опечатка. Но когда Франц пришел в кинотеатр в означенный на афише день, там стояла темень, пол в фойе завален обломками штукатурки, а изнутри театра — ужасный грохот, так шумят, когда здание сносят, только вот никаких голосов, ни лучика света… он покричал, но разрушение продолжалось, лишь громкий скрип раздавался в недрах под электрическим козырьком, который, как он теперь заметил, не горел ни единой буквой…) Он забрел, усталый, как собака, на много миль к северу, в Райникендорф — квартал небольших фабрик, ржавые листы на крышах, бордели, ангары, кирпич вторгается в ночь и упадок, ремонтные мастерские, где вода для охлаждения изделий застояло лежала в чанах под пленкой пены. Лишь редкая россыпь огоньков. Пустота, сорняки на пустырях, на улицах никого: район, где каждую ночь бьется стекло. Должно быть, ветром несло Франца по грунтовке, мимо старого армейского гарнизона, нынче занятого местной полицией, среди сараев и инструментальных складов к проводочной ограде с воротами. Те были открыты, и он ввалился. Ощутил звук — где-то впереди. За лето до Мировой войны он на каникулах ездил в Шаффхаузен с родителями, и они на электрическом трамвайчике отправились к Рейнским водопадам. Спустились по лестнице, вышли к деревянному павильончику с заостренной крышей — а вокруг сплошь облака, радуги, капли пламени. И рев водопада. Он держался за руки обоих, подвешенный с Мутти и Папи в холодной туче брызг, едва различая наверху деревья, которые прилепились к кромке водопада влажным зеленым мазком, а внизу лодочки туристов, что подходят почти туда, где в Рейн низвергается потоп. Однако сейчас, в зимней сердцевине Райникендорфа он был один, руки пусты, спотыкается по мерзлой грязи через старую свалку боеприпасов, заросшую ивой и березой, свалка разбухает во тьме к холмам, тонет в трясине. Где-то посреди перед ним громоздились бетонные казармы и земляные укрепления 40 футов высотой, а шум за ними, шум водопада, нарастал, взывая из памяти. Вот такие выходцы с того света нашли Франца — не люди, но формы энергии, абстракции…
Сквозь дыру в бруствере он затем увидел крохотное серебряное яйцо — пламя, чистое и неколебимое, вырывалось из-под него, освещая силуэты людей в костюмах, свитерах, пальто: люди наблюдали из бункеров или траншей. То была ракета на стенде: статические испытания.
Звук начал меняться — прерывался то и дело. Францу, изумленному донельзя, он не казался зловещим — просто другим. Но свет вспыхнул ярче, и фигуры наблюдателей вдруг стали падать по укрытиям, а ракета испустила запинающийся рев, долгую вспышку, голоса завопили ложись, и Франц дерябнулся оземь как раз в тот миг, когда серебряная штуковина разорвалась, зашибенский бабах, металл завыл в воздухе там, где Франц только что стоял, Франц вжался в землю, в ушах звенит, даже холод не ощущается, в этот миг вообще никак не проверить, по-прежнему ли он в своем теле…
Подбежали ноги. Он поднял взгляд и увидел Курта Монтаугена. Всю ночь, а то и весь год ветер гнал их друг к другу. К такому вот убеждению Франц пришел: это все ветер. Теперь школярский жирок по большей части сменился мускулатурой, волосы редели, лицо темнее любого, что Франц наблюдал всю зиму на улицах, — темное даже в бетонных складках тени и пламени от разметанного ракетного топлива, — но это, без сомнения, Монтауген, семь или восемь лет прошло, а они тут же друг друга узнали. Они когда-то жили в одной сквознячной мансарде на Либихштрассе в Мюнхене. (Франц тогда в адресе видел знамение, ибо Юстус фон Либих был одним из его героев — героем химии. Позднее в подтверждение курс теории полимеров ему читал профессор-доктор Ласло Ябоп — последний в истинной цепочке преемников: от Либиха к Августу Вильгельму фон Хофману, затем к Херберту Ганистеру и к Ласло Ябопу, прямая сукцессия, причина-и-следствие.) Они ездили в Политех одним грохочущим Schnellbahnwagen[84] с его тремя контактами, хрупкими насекомыми ногами, что елозили, визжа, по проводам над головой: Монтауген изучал электромеханику. После выпуска уехал в Юго-Западную Африку — какой-то радиоисследовательский проект. Некоторое время они переписывались, потом бросили.
Встреча старых друзей продолжалась сильно допоздна в пивной Райникендорфа — со студенческими воплями посреди пьющего рабочего класса, ликующие и грандиозные поминки по ракетному испытанию — рисовали каракули на мокрых бумажных салфетках, все за столиком, уставленным стаканами, говорили одновременно, спорили в дыму и шуме о тепловом потоке, удельной тяге, расходе топлива…
— Это был провал, — Франц, покачиваясь под электрической лампочкой в три или четыре утра, на лице вялая ухмылка, — ничего не вышло, Лени, а они твердят лишь об успехе! Двадцать кило тяги и лишь на несколько секунд, но раньше такого никто не делал. Даже не верится, Лени, что я увидел такое, чего никто раньше не делал…
Он собирался, считала она, обвинить ее в том, что она вырабатывала в нем рефлекс отчаяния. Но ей лишь хотелось, чтобы он повзрослел. Что это за вандерфогельский идиотизм — бегать всю ночь по болоту и провозглашать себя Обществом космических полетов?
Лени выросла в Любеке, в строю кляйнбюргерских[85] домиков у самой Траве. Гладкие деревья, равномерно высаженные вдоль берега по булыжной улице, изгибали над водою долгие ветви. Из окна спальни Лени видела двойные шпили Кафедрального собора, что высились над крышами домов. Ее зловонное существование на берлинских задних дворах — лишь декомпрессионный шлюз; да и как иначе? Путь ее — прочь из этого суетливого удушливого «бидермайера», ей должны заплатить в счет лучших времен, после Революции.
Франц шутя часто дразнил ее «Ленин». Никогда не возникало сомнений, кто из них активен, а кто пассивен, — и все равно она раньше надеялась, что он это перерастет. Она разговаривала с психиатрами, она знает про германского самца в пубертате. Валяются навзничь среди лугов и гор, смотрят в небо, дрочат и томятся. Судьба ждет — тьма, сокрытая в текстуре летнего ветерка. Судьба предаст тебя, раздавит твои идеалы, доставит тебя к тому же тошнотворному Bürgerlichkeit[86], что и твоего отца, который сосет трубку на воскресных прогулках после церкви мимо строя домов у реки, — оденет в серый мундир еще одного человека семейного, и, даже не пикнув, будешь трубить свой срок, летать от боли к долгу, от радости к работе, от обязательств к нейтралитету. Все это делает с тобой Судьба.
Франц любил Лени невротично, мазохистски, принадлежал ей и верил, что она вынесет его на спине — куда Судьба не дотянется. Будто Судьба эта — тяготение. Как-то ночью он полупроснулся, зарывшись лицом ей в подмышку, бормоча:
— Твои крылья… ох, Лени, твои крылья…
Но ее крылья способны нести лишь ее вес, и, надеется она, — Ильзе, и то недолго. Франц — балласт. Пусть полета своего ищет на Ракетенфлюгплац, куда ходит, чтоб им пользовались военные и картели. Пусть летит на мертвую луну, если хочет…
- Затишье - Арнольд Цвейг - Современная проза
- Невидимый (Invisible) - Пол Остер - Современная проза
- Нигде в Африке - Стефани Цвейг - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Жизнь это театр (сборник) - Людмила Петрушевская - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Черно-белая радуга - София Ларич - Современная проза
- День независимости - Ричард Форд - Современная проза
- Радуга - Анатолий Иванов - Современная проза