Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Меж тем отъехавший за границу российский барин едва вкушает в Париже «негу и сладострастие», как тотчас начинает ненавидеть и ругать Россию. То же и в Лондоне: упившийся российский обличитель бубнит в гостинице: «Резню хорошую устроим!» — и уже готов взять у лондонских агитаторов пачку прокламаций, чтобы дома приблизить этот час.
«Дома кресты и чины получать готовы, а к нему приедут — вольнодумничают; что ж вы после этого за люди!»
Имя «нашего заграничного гения» опять–таки прямо не названо. Но — вызвано в сознании. И опять–таки — без всякой заметной враждебности к нему лично. Ни даже к тем, кто везет от него в Россию зашитые в пояс прокламации. Напротив, среди них есть прекрасные люди. Например, Валериан Собакеев, со спокойным достоинством идущий под арест, готовый и на каторгу, — один из немногих крепких людей в этом потоке.
Так все дело — в этом потоке.
Суть — не в составе элементов романа. В конце концов и традиционные «дворянские» любовные интриги, обыкновенно преобладающие у Писемского, и сцены «крестьянские», мастером которых он слывет уже целое десятилетие, и сцены «чиновничьи», вряд ли удивительные после той высоты разоблачительства, какую он продемонстрировал в «Тысяче душ», и, наконец, мотивы «интеллигентского» брожения, критицизма, занесенного к нам «ветром», — все это так или иначе знакомо у Писемского либо по прежним повестям и романам, либо уж по безрыловским фельетонам.
Откуда же ощущение вызова, брошенного всем и вся?
От того, как соединены в романе элементы.
Они соединены слабо, рыхло. Кусочки еле держатся, все повествование напоминает то ли мозаику, то ли бусинки на слабой нитке, то ли едва скрепленные листки. Собственно, перед нами роман–обозрение, в самом точном смысле слова — роман–фельетон, быстро и остро схватывающий злободневности, но никак всерьез не связывающий их воедино ни общей авторской мыслью, ни глубоко понятыми характерами.
Вдруг возникают масоны. Социализм, христианство, мистика — такой пель–мель под острым соусом. Масон поносит Петра Великого с его «универсальной государственностью», потом защищает социализм, причем под социализмом он понимает приход «грядущего хама», и этому хаму зовет… немедленно отдаться, потому что тот все равно одолеет. Дикий пель–мель! Писемский и сам это чувствует. Что за люди эти масоны, — говорит, — то ли они помешанные, то ли те же плуты? Трезвость авторского взгляда спасена, но глубины–то все равно нет.
Точно так же трезво Писемский понимает, что набор либеральных эмоций, мелких любовных страстишек, радикальных порывов и хамских выходок, насаженный на «ось» главного героя (Бакланова), насажен, в сущности, на пустое место, потому что у героя нет характера.
Впрочем, тут что–то приоткрывается. Что–то нащупывается тут: именно вот эта всеобщая бесхарактерность, бесхребетность, бесстройность российская — общий поток, в котором всех несет. Жизнь по инерции, в которой никто не властен. Власть безликой толпы или безликой «идеи», при полной безответственности отдельных лиц. Тут что–то уловлено Писемским, но так смутно, так темно! Тотальная аморфность откликается в разных концах романа. Есть некий общий тон: крепостная девочка, ставши тайной наложницей молодого барина, первым делом перестает выходить работать по дому, а барин, который дома усердно чины зарабатывает, попав в Лондон, первым делом начинает там вольнодумничать…
Однако эта смутная, интуитивно чуемая в романе Писемского закономерность не только не продумана до конца, но даже и не схвачена как следует. Только слабо тронута то тут, то там. И от этой общей расслабленности острые углы, задетые автором, кажутся задетыми наспех или даже на смех; рискованные вопросы, им поставленные, кажутся игрой и провокацией; рискованные подробности, вроде зашитых в пояс листовок, кажутся вызывающей дерзостью. Со свойственной ему грубоватой прямотой выведя в ряде сцен самого себя (в двадцатом веке это сочли бы авангардистским приемом, в контексте девятнадцатого это отдает смесью кокетства и саморекламы), Писемский говорит про себя следующее: «полет не высок, не орлиный, но не лживый». Точно! Честный писатель, искренний, прямой… Неосторожный. Невысоко летает. Общей идеи нет — ни относительно России, ни относительно «нигилизма».
В конце концов, можно ведь и ненавидя «нигилизм» — попытаться понять всерьез его роль в российской духовной ситуации, его пусть гибельную, но реальную жизненную суть. Но для этого надо быть Достоевским. Можно и презирая «нигилизм» подняться сквозь него на другой бытийный уровень, обойтись без него, выстроить мироконцепцию мимо него. Но для этого нужно быть Толстым. Можно, наконец, чувствовать себя прикованным к «нигилизму», к его обоюдоострой загадке, к его странной героичности, — но чтобы выдержать этот эквилибр света и тени, нужно обладать тонкостью и гибкостью Тургенева.
А тут — ни глубины, ни гибкости, ни прочности. Честное простодушие, неосторожная прямота.
И вот еще что заметим: Достоевский, Толстой, Тургенев выстраивают свои окончательные художественные концепции относительно «нигилистической эпохи» — позднее, лет через десять после событий, когда и пожары отгорели, и страсти попригасли.
Писемский же влезает в самое пекло. Влезает первым. За пять месяцев до того, как в этот же огневой фронт залетает со своим «Маревом» никому не ведомый несчастный Клюшников. За шесть месяцев до того, как врезается в эту же стену никому еще не ведомый яростный Лесков. Из этих троих, коим суждено оказаться в конце концов создателями «нового жанра» — антинигилистического романа (хотя роман Писемского не в большей степени «антинигилистический», чем «антикрепостнический», «антибюрократический» и «антилиберальный»), — так из троих создателей «жанра» первым оказывается тот, кого судьба словно специально создает для искупительной жертвы: писатель крупный, общепризнанный, совершенно независимый и — совершенно незащищенный.
Итак, осень 1862 года. Роман в работе. Как это и заведено, автор читает едва законченные части в литературных собраниях. Сохранились записки: Полонскому («В пятницу вечером я юным поэтам буду читать мой роман… Приезжай»). Анненкову («Я пишу, пишу мой роман, а сам еще и не знаю, что это такое… Не приедете ли послушать?»). Главные чтения, несомненно, в редакционном кругу родной «Библиотеки для чтения»: именно здесь естественнее всего Писемскому поместить свое новое детище. И именно здесь происходят события и принимаются решения, меняющие всю дальнейшую жизнь Писемского.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Рассказы о М. И. Калинине - Александр Федорович Шишов - Биографии и Мемуары / Детская образовательная литература
- Фрегат «Паллада» - Гончаров Александрович - Биографии и Мемуары
- Великая и Малая Россия. Труды и дни фельдмаршала - Петр Румянцев-Задунайский - Биографии и Мемуары
- Ланщиков А - П. И. Мельников (Андрей Печерский) - Павел Мельников-Печерский - Биографии и Мемуары
- Плен в своём Отечестве - Лев Разгон - Биографии и Мемуары
- Распутин. Почему? Воспоминания дочери - Матрёна Распутина - Биографии и Мемуары
- Сквозь толщу лет - Евгения Николаевна Васильева - Биографии и Мемуары / Биология
- Рейды в стан врага - Степан Бунaкoв - Биографии и Мемуары
- Парашютисты японского флота - Масао Ямабэ - Биографии и Мемуары