Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О чем я думал? О фрагменте из Прокла: Орфей правил серебряной расой, то есть теми, кто жил «серебряной» жизнью; о стоящих на Бальтазаровой каминной полке меж щеточек для прочистки курительных трубок трех индийских резных, деревянных обезьянках, которые не видели зла, не говорили и не слышали — под магическим пентаклем Пифагора. О чем еще? О зародыше в его вощеной оболочке, о раскорячившейся на пшеничном колосе саранче, об арабской пословице, которая уже примерно с час крутилась у меня в голове, как в молитвенном барабане: «Память человека — ровесница его несчастий». Сонные перепелки разбредаются — опрокинулась клетка, — словно растекается по столешнице пролитый мед, даже и не пытаясь спастись. На Базаре Благовоний — запах персидской сирени.
«Четырнадцать тысяч лет назад, — сказал я вслух, — Вега в созвездии Лиры была Полярной Звездой. Посмотри, где она горит сейчас».
Она повернула голову — быстрый взгляд глубоко посаженных глаз из-под нахмуренных бровей, и снова я воочию увидел длинные лодки, плывущие мимо Фароса, ленивую волну прилива, минареты в жемчужной кольчуге утренней росы; слепой ходжа кричит пронзительно, как крот на полуденном солнце; ленивая вереница верблюдов идет, тяжело ступая по пыльной дороге, на праздник, висят у вьюков погасшие фонарики. Арабка стелет мне постель и взбивает подушки до состояния невесомой белой пены, как белок яйца венчиком; фраза из книжки Персуордена: «Они глядели друг на друга, уверенные, что нет у них в запасе ни молодости, ни сил, чтоб удержать друг друга». Когда Мелисса была беременна от Нессима, Амариль отказался делать ей аборт, хотя Нессим настаивал: она больна, и у нее слабое сердце. «Она и без того может умереть», — сказал он. Нессим отрывисто кивнул и снял с вешалки пальто. Но она тогда не умерла, она родила ребенка…
Жюстин читает что-то по-гречески, я этих стихов не помню:
Песок, шиповник, белый каменьАлександрии, маякиИ дюн текучие холмы, что претворяютПесок в соленую морскую влагу и обратно,И никогда — в вино, вино изгнанья,Которое пятнает даже воздух вокруг себя,Ни в голос, что тебе пятнает душу,Поющий по-арабски: «Судно, мол, без парусаЧто женщина безгрудая». И больше ничего.И больше ничего.
Рука об руку мы брели через песчаные дюны, упорно, как насекомые, покуда не дошли до Тапосириса, где, как кости, белели в песке разбитые колонны и капители среди изъеденных за многие века соленым ветром древних навигационных знаков. («Увядшие чувства, — написал когда-то Кольридж, — могут дремать тайком бесконечно долго, сохраняя прежний строй, прежние связи».) Да, но воображение живет по законам иным, нежели память. Легкий ветер гнал море нам навстречу от самых островов Эллады. Море было гладким, как щека ребенка. И только у самой кромки — морщины, вздохи. Теплые губы Жюстин, поцелуи: они останутся здесь, отрезанные напрочь от потом и прежде, станут жить своей особой жизнью, как хрупкие сухие папоротники, розы под обложками старинных книг — неповторимые, неувядаемые, как память о Городе, коего они суть полномочные послы и представители: пушинка гитарного перезвона в темном воздухе полночных улиц, отзвук забытого карнавала длится столько, сколько длится тишина…
Не мужчины являются мне и не женщины, не люди с котомками забытых ныне дурачеств и хитростей, забытых грехов за плечами — но странные создания, помимо собственной воли ставшие частью пейзажа, по пояс вкопанные среди руин одного на всех Города, по горло и выше, — в запахах его, словах и мыслях; о подобных созданиях писал Эмпедокл: «И разрозненные члены скитались в поисках друг друга». Или в другом месте: «Итак, сладкое держится сладкого, горькое поспешает к горькому, кислота льнет к кислоте, теплое соединяется с теплым». Разрозненные члены Города, чьи дела и судьбы вершатся за пределами той вселенной, где правит дух интриги, дух попустительства: александрийцы.
Жюстин лежит, прислонившись купавшей колонне, на фоне черной, вздыхающей тихо воды, бриз перебирает локоны, поднимает один — Жюстин говорит: «Из всего английского одна-единственная фраза значит для меня хоть что-то: „Незапамятные времена“».
Сквозь искажающие линзы памяти каким далеким видится тот забытый вечер. Столько еще нам всем оставалось прожить до большой утиной охоты, которая так неожиданно, так резко ускорила финал и отъезд Жюстин. Но все это случилось в другой совсем Александрии — в той, которую создал я сам и которую Бальтазаров Комментарий если и не разрушил, то изменил до полной неузнаваемости.
«Переплести реальности, — пишет Бальтазар, — вот единственный способ сохранить верность Времени, ибо в каждый момент есть череда актов выбора. Оставляя право на иное мнение, ты выбираешь, выбираешь, выбираешь без конца».
С командных высот моего острова я узрел наконец, что двойное освещение есть норма света и что двусмысленность есть норма смысла; я обрел способность видеть вещи по-новому, в переплетении факта и бреда, в самой точке пересечения; и, перечитывая, перерабатывая реальность наново, я с удивлением замечаю, как меняются сами чувства, растут, взрослеют. Может, и придумывать себе свою личную Александрию стоило лишь для того, чтобы ее разрушить («не жди от артефакта внешней ясности, если это — артефакт искусства»); может, там, под обломками, скрыты зернышки и питательная среда для истины — узуфрукта времени, — которая, если я смогу ее сыскать, укажет мне дорогу дальше, к себе. Посмотрим.
XIII
«Клеа и ее старик отец, она его обожает. Седой, прямой, в глазах — вошедшее в привычку сострадание к юной незамужней богине, которую ему довелось произвести на свет. Раз в год, на новогоднем балу, они танцуют в „Сесиль“, грациозно, может быть, чуть старомодно. Он вальсирует, как заводная кукла». Опять, по-моему, цитата из самого себя. Просто они напомнили мне еще одну сцену, еще одну череду событий.
Старый ученый подсаживается к моему столику. У него ко мне особая слабость, я сам не знаю почему, но когда мы сидим вот так и смотрим, как его прелестная дочь кружится по залу в объятиях очередного воздыхателя, такая изящная и такая сосредоточенная, он говорит со мной, и в голосе его звучит искренность почти комическая: «В ней еще так много от школьницы — или от художницы. Вот сегодня пролила себе на пелерину каплю вина — так она надела макинтош прямо поверх бального платья; там в карманах завалялись какие-то ириски, и она их съела по дороге все. Не знаю, что бы сказала ее мать, будь она жива». Тихо потягивая вино, мы глядели, как пляшут цветные огни средь танцующих. Он сказал: «Я чувствую себя старым сводником. Постоянно присматриваю, за кого бы ее выдать замуж… Так хочется, чтоб она была счастлива, знаете ли… Я, конечно, сую нос не в свое дело, а это самый верный способ испортить все, что можно… и все-таки не могу иначе… Я столько лет буквально по грошику собирал ей приданое… А теперь эти деньги не дают мне покоя… И когда я вижу славного молодого англичанина, вот вроде вас, скажем, у меня уже рефлекс, мне хочется сказать: „Христа ради, возьмите ее и заботьтесь о ней“….Очень, знаете, непросто было воспитывать ее без матери, хотя и радостей тоже было немало. А? Старый дурак — всем дуракам дурак». И он, прямой как палка, уходит в бар, улыбаясь себе под нос.
Вскоре подошла сама Клеа, села со мной рядом, обмахиваясь веером и улыбаясь. «Без четверти полночь. Бедная Золушка! Мне придется отвезти отца домой, пока часы не пробили, — а не то он пропустит свой любимый сон!»
Мы поговорили об Амаре; судебный процесс над ним по обвинению в убийстве де Брюнеля закончился сегодня днем — оправдали за отсутствием прямых улик.
«Я знаю, — сказала Клеа тихо. — И я рада, что все так вышло. Это спасло меня от crise de conscience. [95] Если бы его приговорили, я бы не знала, как себя вести. Видишь ли, я знаю, что он этого не делал. Откуда? Просто-напросто, дорогой мой, я знаю, кто убил Тото и почему…» Чуть сузивши великолепные свои глаза, она продолжила: «Чисто александрийская история — рассказать тебе, что ли? Но только в том случае, если ты не проболтаешься. Обещаешь? Похороним ее вместе со старым годом — со всеми нашими несчастьями и глупостями. У тебя, наверное, таких историй воз и маленькая тележка, а? Ну, ладно. Слушай. В карнавальную ночь я лежала себе в постели и думала о картине — о большом портрете Жюстин. Он как-то не заладился у меня, и я никак не могла взять в толк — почему? Я грешила на руки — такие смуглые, такие тонкие. В рисунке ошибок не было, все верно, но вот с композицией что-то было не в порядке — как раз к началу карнавала я начала об этом думать, — а я ведь уже несколько месяцев как закончила картину. Бог знает, что мне в голову взбрело. Я вдруг сказала себе: „Надо подумать о руках“ — и даже перенесла картину из студии — там она стояла лицом к стене — к себе в комнату. И знаешь, все без толку; я целый вечер перед ней просидела, курила, думала, рисовала по памяти эскизы рук. Тут меня посетила идея — а может, все дело в этом чертовом византийском кольце, она ведь с ним не расстается. Но толку от этих моих раздумий все равно не было никакого, и ближе к полуночи я решила закруглиться, погасила свет и легла — лежала, курила в постели с кошкой, спавшей у меня в ногах».
- Тщета, или крушение «Титана» - Морган Робертсон - Классическая проза
- Переселенцы - Дмитрий Григорович - Классическая проза
- Большой пожар - Рэй Брэдбери - Классическая проза
- Драмы. Новеллы - Генрих Клейст - Классическая проза
- Межзвездный скиталец - Джек Лондон - Классическая проза
- Барон фон Б. - Эрнст Гофман - Классическая проза
- Письмо незнакомки - Стефан Цвейг - Классическая проза
- Обручение на Сан-Доминго - Генрих Клейст - Классическая проза
- Дожить до рассвета - Василий Быков - Классическая проза
- Прости - Рой Олег - Классическая проза