Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот, — сказал Вершинин, — вы правильный человек, Николай Иванович, объясните мне следующее. Бывает смерть по старости. Ну что же, если бы деспоты, монархи, а если хотите, то и великие умы не умирали — они давным-давно сжили бы человечество со свету. И, уж во всяком случае, не пустили бы нас с вами дальше феодализма. Мы искренне жалеем умерших раньше времени великих, но с точки зрения истории — лучше раньше, чем никогда! Из-за необходимости умирать великим — умираем и мы, люди, которые могли бы жить просто потому, что родились. Так благодарите же науку за то, что с открытием атомной энергии она все-таки дотянула до двадцатого века, а не вручила ее ни Ивану Грозному, ни Луи Бонапарту! Благодарите ее — она до сих пор не открыла средств продления жизни! Если бы открыла, этими средствами воспользовались бы прежде всего власть имущие. Уж они бы показали нам, до каких пределов может дойти бессмертный культ личности! И знаете, так нам и надо, всем остальным, простым, ординарным, всем-всем! Когда человек изменит жене, он говорит: «Не я первый. Я как все!» Когда он ленив, он утверждает, что ему надо не больше всех. Потому что мы не умеем себя уважать. Вот умирает Онежка… Что же мне остается? Благодарить судьбу, что умирает она, а не я? Мерзко! Свински! А вывод? Со своим грандиозным умишком человек имеет право мыслить до черты. Живи, верь, что жизнь не бесцельна, что у мысли нет предела, и все это до черты, за которой следуют бесцельность и бессмысленность! За которой должно умереть все! Позвольте, так это же не мысль. Это — аитимысль! Она толкает нас туда, где человек ниже животного: ведь животное не соприкасается с антимыслью! Как вам это нравится? Как вам нравится, что в самом лучшем случае человек достигает муравьиного принципа — один за всех, никто за одного?
Вершинин-старший вздохнул и, боясь, что Рязанцев перебьет его, торопливо заговорил снова:
— Покуда мысль не была изощренной, если хотите — была примитивной и не выдумывала человека, землю населяли Отелло и Яго, Давиды и Бруты, а художниками были Шекспиры и Микеланджело. Пришла изощренная мысль и создала Клима Самгина. Вы что же думаете, Клим был глуп, недомыслил до революции? Он ее перемыслил. Вот так же мы все перемыслим самих себя! Человек в своей эволюции, будучи улиткой, обезьяной, пещерным жителем, много раз стоял на краю гибели, но преодолел все, все силы природы, и стал ее царем. А вместе с тем рабом своей мысли. Какой-нибудь маньяк, помыслив час-другой, нажмет кнопку ракеты — тоже величайшее достижение современной мысли, — и дело обойдется без наших с вами похорон. Но все равно, даже в преддверии этой возможности люди не могут понять друг друга. Да что там говорить, под собственным кровом дети нынче — самые таинственные люди для отцов. Вот она, оборотная сторона жизни! Науки! Человека!
Как будто совершенно ничего не случилось, как будто он был преподавателем, а Вершинин — учеником, Рязанцев сказал:
— Помните закон обязательного соответствия производственных отношений характеру производительных сил? По этому закону ни Бонапарт, ни Грозный и не могли иметь в своих руках атомной энергии. Видите, она, наука, объясняет нам наше существование. Не ее вина, что вы не можете или не хотите ее понять!
— Боже мой! — воскликнул Вершинин. — Такой момент, а вы говорите как учебник! Как машина, кибернетическая машина! Есть у вас чувства? Можете ли вы говорить, живой человек, когда умирает другой человек?
— Могу.
— Не верю! Не верю, но жду. Жду!
— Вы кто? — спросил Рязанцев.
— То есть?
— Кем вы считаете себя? Прежде всего?
— «Прежде всего» — очень много в каждом из нас.
— Все-таки?
— Вероятно, научным работником. Ученым. Отцом. Просто человеком.
— Не верю… — сказал Рязанцев тихо. II повторил еще раз: — Ничему не верю!
Не сразу лицо Вершинина замерло. Опустились вздернутые кверху брови, медленно сжался рот. Проступили скулы, а тогда лицо стало неподвижным.
— Так! — вздохнул он. — Так, правильный человек Николай Иванович! Сослуживец! С точки зрения политической — безупречно! Позиция — тоже безупречная: «Утри нос ближнему своему!» И то сказать, для кого таковая позиция не имеет нынче значения?!
Вершинин ушел быстро, нервно зашагал по тротуару.
«А ведь хочет быть человеком! — подумал Рязанцев. — Обязательно хочет быть им! И причем — в полном смысле слова!»
Таким он был, Вершинин-старший: мог послать ко всем чертям Вселенную, а назавтра погрузиться в искренние заботы и хлопоты по должности заведующего лабораторией, доктора географических наук.
Рязанцев этого не мог. Если бы только однажды ему довелось обругать весь мир, если бы сию минуту Рязанцев разуверился в этом мире, он уже никогда больше не обрел бы чувства своей причастности к нему.
Это верно — были вопросы, на которые он не мог ответить. Всегда были…
В Бийске, на пути в Горный Алтай, он зашел в парикмахерскую. С улицы три или четыре ступени вели в полуподвальное, насыщенное одеколоном помещение. Он взял стул и в ожидании очереди сел у распахнутой двери. Смотрел на тротуар, на редких прохожих и на все то, что происходило вдоль нешумной улицы с редкими деревцами по обеим сторонам и с неподвижным дорожным катком посреди разрытой мостовой.
Может быть, из-за того, что смотрел он снизу вверх, Рязанцев показался себе в тот момент ребенком, любопытным ко всему, что он видит, и преисполненным мечтами о предстоящем путешествии.
И тут же вскоре перед ним прошла совсем еще молодая женщина с мальчуганом на руках. Она была в синем рабочем платье, со светлыми непокрытыми волосами, и мальчуган, вороша ручонками эти волосы, твердил одно только слово:
— Мама? Мама?.. Мама? — Должно быть, только одним словом он спрашивал мать обо всем, что видел вокруг себя.
А женщина, торопливо-радостная, отвечала ему всякий раз одним и тем же вопросом:
— Что, деточка? Что, деточка? Что, деточка?
И Рязанцев неожиданно вспомнил себя таким же лепечущим младенцем, который вот так же спрашивал обо всем, что было вокруг него, одним словом: «Мама? Мама?» А мать, точно так же, как эта женщина, отвечала ему: «Что, деточка?»
Мать погибла от тифа в двадцать первом году, в обозе поволжских беженцев, двигавшихся в Сибирь. Рязанцев ее почти не помнил, но даже не это воспоминание поразило его. Он подумал: «Вот с каких пор человек спрашивает! И вот с каких пор на вопрос жизнь отвечает ему тоже вопросом! Ведь эта женщина не отвечает ребенку: «Да, деточка» или «Нет, деточка!» Она спрашивает: «Что, деточка?»
«Конечно, это так — вопросы приходят к людям с молоком матери, — думал Рязанцев, вглядываясь в угловое окно больницы, стараясь представить себе, что за ним происходит сейчас, а в то же время мысленно продолжая спорить с Вершининым и доказывать что-то Лопареву. — Но все равно — дело каждого раз и навсегда выбрать между Исааком Ньютоном и Климом Самгиным. В этом человечество помогает человеку, но ни за кого оно не в состоянии сделать окончательный выбор… По мере развития мышления человек неизбежно будет открывать не только то, что ему помогает жить и мыслить, но и то, что ему мешает. Вероятно, чем больше он будет узнавать, тем труднее ему будет мириться с ничем — со смертью. Труднее и и труднее…»
На его глазах за последние несколько лет умерли профессор Головин, Сеня Свиридов и вот умирала Онежка. И всякий раз смерть близкого человека поражала его своей логикой и неизбежностью. «Ты считаешь свою жизнь абсолютно необходимой, — думал Рязанцев, — в то время как твое рождение — дело совершенно случайное, ты мог родиться, а мог бы и не родиться, мог родиться кем-то другим, женщиной, например, и тогда тебя как такового не было бы. Зато свою смерть ты, конечно, будешь считать нелепым случаем, в то время как она, безусловно, закономернее и логичнее твоего рождения».
Вслед за этим к нему пришла другая мысль: «Вот человек переносит войны, болезни, жертвы, и все ради самой обыкновенной жизни, а когда она наступает — обыкновенная, — не умеет прожить ее. И получается, будто страдания в самом деле — это самое значительное для него».
А затем и еще одна: «Природа создала человека — тончайший инструмент познания окружающего мира, но в такой же мере познавать самого себя не научила. Этому человек должен научиться сам… Сможет ли?»
Из-за гор выплывали облака, еще не проснувшиеся, но уже торопливые. Две-три запоздавшие звезды плыли вместе с ними. Лес на вершинах выбирал себе дневное одеяние из неярких осенних красок пасмурного неба, из приглушенного солнечного света, а сам был ярко-зеленым и синим, а кое-где на склонах, где встречались островки лиственных пород, — красным и лунно-желтым. Лес шумел слегка, прислушиваясь к нарождавшимся дневным ветрам, а ветры уже доносили сыроватый и спелый запах осени.
В тенях облаков и в этих еще дремлющих ветрах долина, по которой были разбросаны заиндевевшие крыши домиков, тоже шевельнулась, и тотчас из-за карниза углового окна больницы появились два воробья.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Там, где цветут дикие розы. Анатолийская история - Марк Арен - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть III. Вниз по кроличьей норе - Александр Фурман - Современная проза
- И когда она упала... - Дина Рубина - Современная проза
- За спиной – пропасть - Джек Финней - Современная проза
- ПираМММида - Сергей Мавроди - Современная проза
- Как если бы я спятил - Михил Строинк - Современная проза