Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Старик был обречен. У него уже ни на кого не вставал.
Последнее слово так и не вышло из маленьких дерзких уст; тем не менее двенадцать стариков быстро и разом выставили ладони перед ушами, чтобы не впускать туда слово крепкое, как половой орган; и оно, не найдя другого отверстия, вошло, напряженное и теплое, в их разинутые рты. Мужественность двенадцати стариков и Председателя была высмеяна славным бесстыдством юноши. Все мигом переменилось. Те, что были испанскими танцовщиками с кастаньетами на пальцах, вновь стали присяжными, вновь стал присяжным утонченный художник, вновь стал присяжным дремавший старик, и нелюдим тоже, и тот, что был Римским Папой, и тот, что был Вестрисом [54]. Не верите? Из зала вырвался яростный вздох. Председатель своими красивыми руками сделал жест, который своими красивыми руками делают трагические актрисы. Его красное платье трижды мелко вздрогнуло, как театральный занавес, как если бы в его полы, ближе к икрам, вцепились отчаянные когти агонизирующей кошки, мышцы лап которой были сведены тремя смертными содроганиями. Он нервно призвал Нотр-Дама к приличию, и слово взял адвокат защиты. Делая (он в самом деле делал их, как будто негромко попердывал) под платьем мелкие шажки, он подошел к барьеру и обратился к суду. Суд улыбнулся. Той самой улыбкой, которую рождает на лице суровый, уже сделанный выбор между справедливостью и несправедливостью (по-королевски строгая складка на лбу служит им разграничением) - выбор того, кто понял, рассудил и выносит приговор. Суд улыбался.
С лиц спало напряжение, тела вновь обретали свою мягкость; кое-кто отваживался на недовольные гримаски, но, испугавшись, быстро возвращался в свою скорлупу. Суд был доволен, даже очень доволен. Адвокат старался изо всех сил. Он говорил обильно, поток его фраз не иссякал. Чувствовалось, что, рожденные из молнии, они должны были вытягиваться в хвосты комет. К понятиям чистого права он пристегивал и то, что, по его словам, было воспоминаниями детства (его собственного детства, в котором он, якобы, сам был искушаем Дьяволом). Несмотря на такое сочетание, чистое право оставалось чистым и в серой пене речи сохраняло блеск твердого кристалла. Адвокат сперва говорил о воспитании неудачами, примере улицы, голоде, жажде (не собирался ли он, мой Боже, сделать из ребенка Отца де Фуко, Мишеля Вьешанжа [55]?), он говорил также о почти плотском искушении, которое вызывает шея, словно нарочно созданная так, чтобы ее удобно было сдавливать. Короче, он спятил. Нотр-Дам оценил это красноречие- Он все еще не верил словам адвоката, но готов был что угодно предпринять, что угодно взять на себя. Однако тревожное чувство, смысл которого он понял только потом, каким-то неясным образом указывало ему на то, что адвокат его губил. Суд проклинал столь посредственного адвоката, не дававшего ему даже получить удовольствие от преодоления жалости, которое он, должно быть, привык испытывать, слушая защитительную речь. Какую игру вел этот глупый адвокат? Пусть он произнесет слово, нежное или грубое, которое, по крайней мере, заставило бы пространство и время, подмигнув, сразить юношу, присяжных, воспылать страстью к его трупу и, отомстив таким образом за задушенного старика, ощутить в себе душу убийцы - в себе, спокойных, сидящих в тепле, не подверженных никакому риску, разве что крошечного Вечного Проклятия. Их довольство улетучивалось. Нужно ли было выносить оправдательный приговор только потому, что адвокат был болваном? Но пришло ли кому-нибудь в голову, что эта речь могла быть искуснейшим мошенничеством адвоката-поэта? Говорят же, что Наполеон проиграл Ватерлоо, потому что Веллингтон совершил грубый промах. Суд почувствовал, что нужно было благословить этого парня. Адвокат исходил слюной. В тот момент он говорил о возможности перевоспитания - и четыре представителя от опеки Детства и Юношества на отведенной им скамье поставили на кон в кости судьбу души Нотр-Дам-де-Флера. Адвокат просил оправдать. Он умолял. Его больше не слышали. Наконец, будто бы с ловкостью распознав среди тысячи момент для произнесения самого главного слова, Нотр-Дам, как всегда мягко, сделал печальную гримасу и сказал не думая:
- Ах! Коррида! Да нет, не стоит, я предпочел бы сдохнуть сразу.
Адвокат сперва ошалел, потом живо щелчком языка собрал свой разрозненный рассудок и пролепетал:
- Дитя мое, ну же, дитя мое! Дайте мне вас защитить. Господа, - сказал он суду (он мог бы с тем же успехом, как королеве, сказать ему "Мадам"), -это ребенок.
В то время, как Председатель спрашивал у Нотр-Дама:
- Ну, что же вы говорите? Не будем забегать вперед!
Резкость произнесенного слова обнажила судей и оставила на них из одежды только величественность. Толпа прокашлялась. Председатель не знал, что "Коррида" на арго - это исправительный дом. Степенный, массивный, неподвижно сидящий на деревянной скамье между гвардейцами, перетянутыми желтыми кожаными ремнями, в сапогах и касках, Нотр-Дам-де-Флер чувствовал себя танцующим легкую жигу. Отчаяние пронзило его, словно стрела, словно клоун - шелковую бумагу на обруче, отчаяние прошло сквозь него, не оставив ему ничего, кроме дыры, облачившей его в белые лохмотья. Несмотря на повреждения, он держался стойко. Мира уже не было в этом зале. По заслугам. Нужно, чтобы все закончилось. Суд возвращался. Приклады почетного отряда ударили тревогу. Стоя с непокрытой головой, монокль зачитал приговор. Он впервые произнес вслед за именем Байона: "по прозвищу Нотр-Дам-де-Флер". Нотр-Дама приговорили к смертной казни. Присяжные стояли-Это был апофеоз. Кончено. Когда Нотр-Дам-де-Флер был передан в руки охранников, им показалось, что он обрел священное свойство, близкое к тому, которым некогда обладали искупительные жертвы, будь то козел, бык или ребенок, и которым до сих пор обладают короли и евреи. Надзиратели говорили с ним и служили ему так, как если бы знали, что он несет на себе тяжесть грехов всего мира, и хотели снискать себе благословение Искупителя. Спустя сорок дней весенней ночью в тюремном дворе была сооружена машина. На рассвете она была готова к работе. Голова Нотр-Дам-де-Флера была отсечена самым настоящим ножом. И ничего не произошло.
Чего ради? Покрову храма не нужно разрываться снизу доверху, если бог испускает дух. Это ничего не докажет, кроме того, что ткань плохого качества и изрядно обветшала. Хотя к этому следовало бы отнестись безразлично, я бы еще согласился, чтобы дерзкий пострел продырявил его ударом ноги и убежал прочь, вопя о чуде. Это пикантно и весьма подходяще для того, чтобы лечь в основу Легенды.
Я перечитал написанные главы. Они теперь завершены окончательно, и приходится признать, что ни одной радостной улыбкой не наделил я ни Кюлафруа, ни Дивину, ни Эрнестину, ни кого-либо еще. Лицо мальчишки, которого я заметил в комнате свиданий, наводит меня на эти размышления и заставляет вспомнить о детстве, о воланах белых юбок моей матери. В каждом ребенке, которого я вижу, - а я вижу их так редко - я пытаюсь отыскать того, кем был я, полюбить его за то, чем был я. Но, встретившись с малолетками в комнате свиданий, я поглядел на две эти мордашки и вышел в крайнем волнении, потому что сам я был другим - ребенком бледным, как недопеченый хлеб; я люблю в них мужчин, которыми они станут. Когда они прошли передо мной, покачивая бедрами и широко расправив плечи, я увидел у них на лопатках горбики мышц, прикрывающие корни крыльев.
И все же мне хотелось бы думать, что я был похож вот на этого. Увидев себя в его лице, прежде всего в линии лба и в глазах, я вот-вот узнал бы себя окончательно, когда - хлоп! - он улыбнулся. Это был уже не я, потому что в детстве, как и во все другие периоды моей жизни, я не умел ни смеяться, ни даже улыбаться. Если можно так сказать, стоило ребенку засмеяться, как я рассыпался в крошки у себя на глазах.
Как и все дети, подростки или взрослые, я охотно улыбался, иногда мог даже похохотать; но по мере того, как моя жизнь проходила, я ее драматизировал. Устраняя шалости, проявления легкомыслия или ребячества, я оставлял в ней лишь элементы собственно драмы: Страх, Отчаяние, печальную Любовь... и, чтобы освободиться от них, я декламирую все эти поэмы, сведенные судорогой, как лица сивилл,, Они проясняют мне душу. Но если ребенок, в котором, как мне кажется, я вижу себя, засмеется или улыбнется, он ломает . строй разработанной драмы, которой становится моя жизнь, когда я размышляю о ней; он разрушает, искажает ее уже потому, что привносит в нее поступок, который персонаж совершить не мог; он разрывает на части воспоминание о гармоничной (хотя и горестной) жизни, заставляет меня видеть, как я становлюсь другим, и к одной драме прививает другу.
Дивинариана
(продолжение и окончание)
Итак, вот последние части Дивинарианы. Я тороплюсь отделаться от Дивины. Навалом, беспорядочно я набрасываю эти заметки, разбирая которые вы попытаетесь отыскать непреходящую сущность Пресвятой.
- Богоматерь убийц - Фернандо Вальехо - Современная проза
- Язык цветов - Ванесса Диффенбах - Современная проза
- Жаркий сезон - Пенелопа Лайвли - Современная проза
- Хорошо быть тихоней - Стивен Чбоски - Современная проза
- В тот год я выучил английский - Жан-Франсуа Дюваль - Современная проза
- Удивительная жизнь Эрнесто Че - Жан-Мишель Генассия - Современная проза
- Изверг - Эмманюэль Каррер - Современная проза
- Старость шакала. Посвящается Пэт - Сергей Дигол - Современная проза
- Преимущество Гриффита - Дмитрий Дейч - Современная проза
- Париж на тарелке - Стивен Доунс - Современная проза