Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, что она слегка испачкана кровью, десятка три страниц, по самому краешку.
– Ничего, это ее только украсит, – сказал я. – А прочесть успел что-нибудь?
– …Три штуки только успел. Про шоферов мадридских, про старика, у которого два козла и кошка остались, и третий – про Пако, помните, как два парнишки в бой быков стали играть и Пако напоролся на нож?
– «Рог быка»?
– Ага, «Рог быка»… – Он мучительно наморщил брови. – Вот глупо получилось, а? Просто ужас… На два дюйма только… Сколько это – дюйм?
– Два с половиной сантиметра.
– Значит, на пять сантиметров в сторону, и не попал бы ему в живот… Бывает же такое… – и, помолчав, добавил, глядя куда-то в сторону: – Жаль Пако, хороший парень был.
Больше нам не дали говорить…
Жив ли Лешка? Хочется верить, что да. И что по-прежнему много читает. И тот томик прочел – тогда, в госпитале, или позже, после войны. Не думаю, чтобы Хемингуэй стал его любимым писателем, слишком у того много недоговоренного, а Лешка любил ясность. Но, как это ни странно, в этих двух, столь несхожих людях, в старом прославленном писателе совсем из другого мира и мальчишке-солдате из-под Саратова, мне видится что-то общее. В Лешкином «жаль Пако, хороший был парень», в этой фразе, сказанной через полчаса после того, как немецкий осколок, не отклонившись ни на дюйм, влип ему в руку, для меня звучит что-то по-настоящему мужественное, то самое, что заставило Хемингуэя полюбить своего мадридского шофера Иполито. Он сказал о нем: «Пусть кто хочет ставит на Франко, или Муссолини, или Гитлера. Я ставлю на Иполито».
И на Лешку, хочется добавить мне».
Я ставлю на Некрасова.
Я не знаю, насколько он замазан. Это знает КГБ. Но я знаю, что всю жизнь и до самого конца он ставил на Лешку. И этого мне достаточно.
– А не страшно, что здесь похоронят? В чужой земле, навечно?
– Нет. Я, Вика, безбожник. Один черт где гнить. Я и полюбил этот глупый Париж. Терпеть не могу Шираков, ле пенов с их фашистскими миллионами, забастовщиков и вот всех этих, – он круговым макаром мотнул головой. – Все они засранцы, мурло, бляди, скупердяи, буржуазная сволочь, все с жиру бесятся, но Париж я люблю.
В моей башке кругообразно завертелось: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись; горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится». Однако, может, Некрасов уже начитался здесь Набокова, который Тургенева в грош не ставил и ужасался тем литераторам, которые признают Тургенева писателем. Тогда и эти слова упадут в пустоту. Да и вообще цитаты в таком разговоре не аргумент. Впрочем, они цикады, как заметил Мандельштам, и потому нигде не аргумент. Кроме поэзии.
Я театрально продекламировал:
На этом корабле есть для меня каютаИ ветер в парусах – и страшная минутаПрощания с моей родной страной…
– Анна Ахматова. «Смерть»? Да?
– Да.
– «Ахматовской звать не будут ни улицу, ни строфу…»
– Насчет улиц не знаю. А новый здоровенный сухогруз уже назвали. Плавает Анна Андреевна по океанам. Порт приписки, кажется, Николаев. Скоро где-нибудь в Сингапуре борт к борту встанем.
– Правда?
– Правда, ибо сам видел в «Известиях» фотографию судна. Подпись, конечно, соответствующая, нечто вроде: «Экипаж теплохода, взяв повышенные… используя открытые резервы соцсоревнования…»
– Значит, Ахматова все-таки использует скрытые резервы социалистического соревнования? В ее характере. Небось еще один «Реквием» напишет… А знаешь, о чем я сейчас думаю? Как Анна Андреевна, встретившись с Солженицыным, а он ей очень нравился, сказала: «Одно у вас осталось испытание. Испытание славой». Или что-то в этом роде. И Солж не выдержал. Даже Солж, великий Солж…
– А как ты к нему? И что он делает?
– Впал в политическое детство и в результате выпал как из литературы, так и из политики… А может – обыкновенная старость. Ты Анну Андреевну знал лично?
– Жили несколько раз одновременно в Домах творчества, но я робел. Вечно она была окружена интеллигентненькими мальчиками, подававшими гениальные поэтические надежды. Один раз перемолвились. В Комарове. В старом еще, тогда столовка в этаком деревянном бараке была. А в предбаннике пальто вешали. Мороз был жуткий. Висел там ее лапсердак – вытертое нечто, линялое, в проплешинах, этакий енот, который лает у ворот. И выплывает из столового помещения Ахматова с приживалкой или сожительницей. Царственным жестом указывает сперва на меня, потом на лапсердак и говорит державно и капризно: «Конецкий! Подайте мне мои соболя!» Ну, я трясущимися руками подал. И все. Легенький лапсердак был – как наволочка с диванной подушки. С кем из здешних писателей ты общаешься?
– Нет тут никаких писателей – все засранцы. И все передрались. Только к Наталье Ильиничне Саррот иногда тянет. Ты ее знаешь?
– Да. Вчера угощала виски. Она добрая. Сказала, что ты давно не был и что любит тебя. И еще сказала, что твое главное парижское место в каком-то кафе на берегу Сены. И что ты вечно сидишь и смотришь на Нотр-Дам. А потом ей вдруг занездоровилось, дочь померила давление, Натали всыпала мне целый карман франков и вызвала такси. А ты вот и не на берегу Сены сидишь.
Он махнул рукой:
– Раньше сидел.
– А пишешь где?
– Недельки две в году пишу. Недалеко от Барселоны. На самой границе с Испанией дачное такое местечко. Вот книжку тебе принес. Не побоишься везти к нам?
– Нет, Горбачев велит нам учиться демократии.
Если я чего боялся, так это того, что книжка окажется плохой. Поинтересовался, как к нему относятся французские власти предержащие.
– А никак не относятся. Нужен я им… Хотя орденом каким-то наградили – за прилежание в литературе или искусстве или еще черт знает за что. Ну, получил бумагу, поздравления официальные, сижу и жду, когда Калинин вызовет в Елисейский дворец соплю вручать, изучаю наградную грамоту. Неделю сижу, месяц сижу, второй сижу. Не вызывает Михаил Иванович. Наконец – здрасьте вам: орден надо в магазине покупать, за свои кровные. Шестьсот франков! Ну, сам понимаешь: чтобы я галантерейным лавочникам шестьсот франков?! Хрен им в глотку. Потом дружки скинулись и повезли в универмаг. Там тебе пожалуйста: и крест эсэсовский, и новозеландскую луну можешь приобрести по наличному расчету.
– Твой-то красивый?
– Красивый, зелененький такой, веселенький. В Сталинграде мне «За отвагу» вручили прямо в блиндаже.
– А как Сталинскую вручали?
– А ты мою «Маленькую печальную повесть» не читал? Нет, конечно. Хотя при чем тут «Маленькая печальная», это в «Саперлипопете». Книжка у меня такая. Ее тебе и принес. Сейчас вспомню, как в сорок седьмом вручали нам премии. Увы, и не торжественно, и не в Кремле, а через окошко МХАТовского администратора тов. Михальского. Он по совместительству был секретарем Комитета по Сталинским премиям. Я постучал в это самое окошко, к которому с трепетом подходил в студийные еще годы в надежде попасть на «Турбиных»… Кстати, это правда, что у вас поставили «Турбиных» на телевидении?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары
- Идея истории - Робин Коллингвуд - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары
- «Аквариум». Странички истории не претендующие на полноту - А. А. Самойлов - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Музыка, музыканты
- Собаки и тайны, которые они скрывают - Элизабет Маршалл Томас - Биографии и Мемуары / Домашние животные
- Жизнь Джека Лондона - Лондон Чармиан - Биографии и Мемуары
- И в горе, и в радости - Мег Мэйсон - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Юность Пикассо в Париже - Гэри Ван Хаас - Биографии и Мемуары
- Мать Мария (Скобцова). Святая наших дней - Ксения Кривошеина - Биографии и Мемуары
- Почти серьезно…и письма к маме - Юрий Владимирович Никулин - Биографии и Мемуары / Прочее