Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы оба немножко и молча погрустили, крепко обняв друг друга, и я уехал из города, а вскоре уехала и она, поступив на сцену. Так кончилась история моей первой любви, — хорошая история, несмотря на ее плохой конец.
Недавно моя первая женщина умерла.
В похвалу ей скажу: это была настоящая женщина!
Она умела жить тем, что есть, но каждый день для нее был кануном праздника, она всегда ждала, что завтра на земле расцветут новые, необыкновенные цветы, откуда-то придут необычно интересные люди, разыграются удивительные события.
Относясь к невзгодам жизни насмешливо, полупрезрительно, она отмахивалась от них, точно от комаров, и всегда в душе ее трепетала готовность радостно удивиться. Но это уже не наивные восхищения институтки, а здоровая радость человека, которому нравится пестрая суета жизни, трагикомически запутанные связи людей, поток маленьких событий, которые мелькают, как пылинки в луче солнца.
Не скажу, чтобы она любила ближних, — нет, но ей нравилось рассматривать их. Иногда она ускоряла или усложняла развитие будничных драм между супругами или влюбленными, искусно возбуждая ревность одних, способствуя сближению других, — эта небезопасная игра очень увлекала ее.
— «Любовь и голод правят миром», а философия — несчастие его, — говорила она. — Живут для любви, это самое главное дело жизни.
Среди наших знакомых был чиновник государственного банка: длинный, тощий, он ходил медленной и важной походкой журавля, тщательно одевался и, заботливо осматривая себя, щелчками сухих желтых пальцев сбивал никому, кроме его, не видимые пылинки со своего костюма. Оригинальная мысль, яркое слово — были враждебны ему, как-будто брезговали его языком, тяжелым и точным. Говорил он солидно, внушительно и, раньше, чем сказать что-либо — всегда неоспоримое, — расправлял холодными пальцами рыжеватые редкие усы.
— С течением времени наука химии приобретает все большее значение в промышленности, обрабатывающей сырье. О женщинах совершенно справедливо сказано, что они — капризны. Между женой и любовницей нет физиологической разницы, а только — юридическая.
Я серьезно спрашивал жену:
— В силах ли ты утверждать, что все нотариусы — крылаты?
Она отвечала виновато и печально:
— О, нет, у меня не хватает сил на это, — но — я утверждаю: смешно кормить слонов яйцами в смятку.
Наш друг, послушав минуты две такой диалог, проницательно заявлял:
— Мне кажется, что вы говорите все это совершенно несерьезно!
Однажды, больно ударив колено о ножку стола, он сморщился и сказал с полным убеждением:
— Плотность — неоспоримое свойство материи.
Бывало, проводив его, приятно возбужденная, горячая и легкая, жена говорила, полулежа на коленях у меня:
— Ты посмотри, как совершенно, как законченно он глуп.
— Глуп во всем, — даже походка, жесты, — все глупо. Он мне нравится, как нечто образцовое. Погладь мои щеки.
Она любила, когда я, едва касаясь пальцами кожи лица, разглаживал чуть заметные морщинки под милыми глазами ее. И, зажмурясь, поеживаясь, точно кошка, она мурлыкала:
— Как удивительно интересны люди. Даже, когда человек не интересен для всех, — он возбуждает меня. Мне хочется заглянуть в него, как в коробочку, — вдруг там хранится что-то никому не заметное, никогда не показанное, только я одна — и я первая — увижу это.
В ее поисках «никому не заметного» не было напряжения, она искала с удовольствием и любопытством ребенка, который впервые пришел в комнату, незнакомую ему. И, порою, она действительно зажигала в тусклых глазах безнадежно скучного человека острый блеск напряженной мысли, но — более часто вызывала упрямое желание обладать ею.
Она любила тело свое и, нагая, стоя перед зеркалом, восхищалась:
— Как это славно сделано, — женщина! Как все в ней гармонично!
Она говорила:
— Когда я хорошо одета, я чувствую себя более здоровой, сильной и умной!
Так и было: нарядная, она становилась веселее, остроумней, ее глаза сияли победоносно. Она умела красиво шить для себя платья из ситца, носила их, как шелк и бархат, и, одетая всегда очень просто, казалась мне одетой великолепно. Женщины восхищались ее нарядами, конечно, — не всегда искренно, но всегда очень громко, они завидовали ей, и, помню, одна из них печально сказала:
— Мое платье втрое дороже вашего и в десять раз хуже, — мне даже больно и обидно смотреть на вас.
Конечно, женщины не любили ее, разумеется, сочиняли сплетни о нас. Знакомая фельдшерица, очень красивая, но еще более — не умная, великодушно предупреждала меня:
— Эта женщина высосет из вас всю кровь!
Многому научился я около моей первой женщины. Но все-таки меня больно жгло отчаяние непримиримого различия между мною и ею.
Для меня жизнь была серьезной задачей, я слишком много видел, думал и жил в непрерывной тревоге. В душе моей нестройным хором кричали вопросы, чуждые духу этой славной женщины.
Однажды на базаре полицейский избил благообразного старика, одноглазого еврея, за то, что еврей, будто бы, украл у торговца пучок хрена. Я встретил старика на улице; вывалянный в пыли, он шел медленно, с какой-то картинной торжественностью, его большой черный глаз строго смотрел в пустознойное небо, а из разбитого рта по белой, длинной бороде тонкими струйками текла кровь, окрашивая серебро волос в яркий пурпур.
Тридцать лет тому назад было это, и я вот сейчас вижу перед собою этот взгляд, устремленный в небо с безмолвным упреком, вижу, как дрожат на лице старика серебряные иглы бровей. Не забываются оскорбления, нанесенные человеку и — да не забудутся!
Я пришел домой совершенно подавленный, искаженный тоской и злобой, такие впечатления вышвыривали меня из жизни, я становился чуждым человеком в ней, человеком, которому намеренно — для пытки его — показывают все грязное, глупое, страшное, что есть на земле, все, что может оскорбить душу. И вот в эти часы, в эти дни особенно ясно видел я, как далек от меня самый близкий мне человек.
Когда я рассказал ей об избитом еврее, она очень удивилась.
— И — поэтому ты сходишь с ума? О, какие у тебя плохие нервы!
Потом спросила:
— Ты говоришь — красивый старик? Но — как же красивый, если — он кривой?
Всякое страдание было враждебно ей, она не любила слушать рассказы о несчастиях, лирические стихи почти не трогали ее, сострадание редко вспыхивало в маленьком, веселом сердце. Ее любимыми поэтами были Беранже и Гейне, человек, который мучился — смеясь.
В ее отношении к жизни было нечто сродное вере ребенка в безграничную ловкость фокусника — все показанные фокусы интересны, — но самый интересный еще впереди. Его покажут следующий час, может быть, завтра, но — его покажут.
Я думаю, что и в минуту смерти своей она все еще надеялась увидать этот последний, совершенно непонятный, удивительно ловкий фокус.
1922 г.
Константин Александрович Федин
Тишина
Зимы проходили одинокие, скудные и молчаливые. Единственная узкая тропа, вмятая глубоко в сугробы, вела от калитки к реке, на деревню. Во дворе сугробы лежали вровень с навесами, и через открытую с осени дверь в кухню надувало снегу.
Александр Антоныч проводил дни и ночи в одной комнате, с маленькими окнами, выходившими на короткий участок сухопарого гнилого осинника. По углам комнаты были рассованы остатки усадебного добра — кучерской армяк, замазанные темным воском улейные рамы, убранная оловяшками шлея, рваный патронташ. По стенам, обитым еловой корою, висели порыжевшие фотографии в рамочках, волчьи лапы, векшины шубки. На полке, вперемежку с изодранными книгами, валялись крылья и хвосты глухарей, тетерок, расстрелянные патроны и целые вороха какого-то заплесневелого пыльного хлама.
Когда Александру Антонычу надоело сидеть на примятой жесткой постели, он лез на чердак.
Там он оставался полчаса, иногда — час и приносил с собою охапку старых альбомов, письмовников и книжек. Целыми днями он просиживал над выцветшими строками витиеватых стишков, над рецептами всевозможных лекарств и обходительными письмами неизвестных племянников и внуков. Если иссякало любопытство, стишки и письма сваливались в угол, или на книжную полку, или в печь.
Иногда заходил Тит, бледный белоусый мужик, отряхивался, приседал на краешек кровати и долго молчал, поджав руками живот, точно от боли. Александр Антоныч изредка покашивался на Тита, мирно и привычно ожидая, что он скажет. Тит вставал, подбирался к шлее, колупал оловяшки ногтем, прикидывал на руке, сколько может весить сбруя, и говорил:
— Уступил бы, Антоныч, шлею-то. Зачем тебе?
— Куплю кота, поеду на коте пахать, понадобится…
— На коте!
Тит опять садился, поджимал живот, предлагал:
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Рябина, ягода горькая - Геннадий Солодников - Советская классическая проза
- Немцы - Ирина Велембовская - Советская классическая проза
- Философский камень. Книга 1 - Сергей Сартаков - Советская классическая проза
- Долгое прощание с близким незнакомцем - Алексей Николаевич Уманский - Путешествия и география / Советская классическая проза / Русская классическая проза
- Родимый край - Семен Бабаевский - Советская классическая проза
- Лесные тайны - Николай Михайлович Мхов - Природа и животные / Советская классическая проза
- Наследство - Николай Самохин - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- Слух - Валентин Распутин - Советская классическая проза