Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда мне можно будет уйти? — спросила она его почти грубым голосом.
— Никогда, если вы не будете рассудительны; пожалуй, хоть завтра, если вы не будете волноваться.
— А что вы называете быть рассудительной?
— Полагаться на Бога.
— На Бога! А что Он сделал с моими детьми? — Здесь голос ее вдруг принял опять мягкое выражение. — Вы понимаете, — продолжала она, — что так я не могу жить. У вас не было детей, у меня они были. А это большая разница. Невозможно судить о том, о чем не имеешь ни малейшего понятия. Ведь у вас никогда не бывало детей, не правда ли?
— Нет, не бывало, — ответил Тельмарк.
— А у меня только и было, что мои дети. Без детей мне незачем жить. Я хотела бы знать, почему дети мои не со мной? Я чувствую, что происходит что-то особенное, чего я не понимаю. Мужа моего убили, меня расстреляли, — а я все-таки ничего не понимаю.
— Ну, вот, — проговорил Тельмарк, — у вас снова начинается жар. Перестаньте говорить.
Она взглянула на него и замолчала. Начиная с этого дня, она не произнесла больше ни слова. Тельмарк встретил с ее стороны такое безусловное повиновение, какого он даже не желал. Ввиду этого немого страдания, старик начинал рассуждать, как женщина. «О, да, — говорил он сам себе, — ее уста молчат, но ее глаза говорят, и я очень хорошо понимаю, что в ее мозгу гвоздем засела какая-то мысль. Быть матерью — и перестать ею быть! Быть кормилицей — и перестать ею быть! Она не может примириться со своей потерей. Она все думает о малютке, которую она еще так недавно кормила грудью. Она все думает, все думает, все думает о ней. А действительно, должно быть, приятно чувствовать прикосновение маленького розового ротика, который высасывает душу из вашего тела и который из вашей жизни создает себе свою собственную жизнь».
И он молчал, понимая все бессилие слова ввиду такого горя. Молчание, как результат затаенной идеи, имеет в себе нечто страшное. А какими доводами можно рассеять затаенную в уме матери идею? Материнство это — нечто не поддающееся рассуждению. Мать, в известном смысле, — животное, и это еще более возвышает ее. Материнский инстинкт имеет в себе что-то и божественное и животное в одно и то же время. Мать перестает быть женщиной и становится самкой. Поэтому во всякой матери есть нечто такое, что и ниже и выше рассудка. У матери сильно развито чутье. В ней сказывается громадная, таинственная воля мироздания, которая и руководит ею. Это ослепление, полное прозорливости.
Когда, наконец, Тельмарк вздумал заставить говорить эту несчастную, это ему не удалось. Однажды он сказал ей:
— К сожалению, я становлюсь стар и мне трудно ходить. Я скорее дождусь конца моих сил, чем конца моего пути. После пятнадцати минут ходьбы мои ноги отказываются служить мне, и мне приходится отдыхать; иначе я мог бы сопровождать вас в ваших поисках. А впрочем, оно, может быть, и лучше, что я не могу идти с вами: я бы мог оказаться для вас более опасным, чем полезным. Меня здесь, правда, терпят, но только терпят; парижане подозрительно относятся ко мне, как к крестьянину, а крестьяне видят во мне колдуна.
Он ждал, что она ответит ему; но она даже не подняла глаз. Сосредоточенность на одной какой-нибудь мысли ведет или к безумию или к героизму. Но на какой героизм способна бедная крестьянка? Ни на какой. Она может быть матерью — вот и все. Она с каждым днем погружалась все глубже и глубже в свою задумчивость. Тельмарк наблюдал за нею. Он всячески старался развлечь ее; он принес ей ниток, иголок, наперсток; и действительно, к великому удовольствию нищего, она принялась шить. Она не выходила из своей задумчивости, но работала — что уже было признаком здоровья. Силы мало-помалу возвращались к ней. Она починила свое белье, свою одежду, свою обувь; но взор ее по-прежнему оставался бессмысленным. Работая, она напевала вполголоса разные грустные песни. Она произносила шепотом какие-то имена, по всей видимости имена своих детей, но, впрочем, недостаточно внятно для того, чтобы Тельмарк мог их расслышать. По временам она переставала петь и прислушивалась к щебетанию пташек, как будто те могли сообщить ей какие-нибудь известия о ее детях. Она глядела на небо, губы ее шевелились: очевидно, она говорила сама с собою. Она сшила себе мешок и наполнила его каштанами. Однажды утром Тельмарк увидел, как она пустилась в путь, устремив неподвижный взор в чащу леса.
— Куда вы идете? — окликнул он ее.
— Я иду их искать, — ответила она. Он не стал ее удерживать.
VII. Два полюса ПРАВДЫ
По прошествии нескольких недель, полных разных перипетий междоусобной войны, во всем Фужерском округе только и речи было, что о двух личностях, составлявших самый резкий контраст и в то же время делавших одно и то же дело, то есть сражавшихся рядом за великое дело республики.
Свирепый вандейский поединок продолжался, но вандейцы теряли почву под ногами. В особенности в департаменте Иль дэ Вилэн, благодаря молодому офицеру, так доблестно отбившему Доле с полутора тысячами солдат у шести тысяч роялистов. Восстание было если не подавлено, то во всяком случае весьма сильно ослаблено. Несколько удачных боев последовали один за одним, благодаря чему сложилась новая ситуация.
Итак, дела приняли новый оборот; но тут случилось странное осложнение. В этой части Вандеи перевес был на стороне республики, — это не подлежало сомнению, — но какой республики? Среди вырисовывавшейся победы определялись две формы республики — республика террористическая и республика гуманная, из которых первая желала действовать строгостью, а вторая идти путем кротости. Вопрос состоял в том, которая из них одержит верх? Обе эти республики, примирительная и беспощадная, имели здесь своими представителями двух людей, влиятельных и авторитетных, один из которых был военачальник, а другой — гражданский делегат. Который из них одолеет? Из этих двух деятелей один — комиссар Конвента — имел сильную точку опоры в Париже. Он прибыл к батальонам Сантерра со страшным лозунгом: «Не давать пощады, не давать помилования!» Он имел при себе декрет Конвента, угрожавший смертною казнью всякому, «кто даст свободу или позволит бежать пленному предводителю бунтовщиков», неограниченные полномочия от «Комитета общественной безопасности» и повеление — оказывать безусловное повиновение ему, делегату, подписанное именами Робеспьера, Дантона и Марата. Другой, военный, имел только одну точку опоры — чувство сострадания. Правда, он, кроме того, имел за себя еще руку, разившую неприятелей, и сердце, дававшее пощаду побежденному врагу. После победы он считал себя вправе щадить побежденных.
Результатом этого являлось скрытое, но глубокое разногласие между обоими этими людьми. Оба они витали в различных облаках; оба они боролись против восстания, но у каждого из них было свое оружие: у одного — победа, у другого — террор.
Во всей Лесной Бретани только и было речи, что о них. Интерес, который всюду возбуждали оба этих лица, увеличивался еще тем, что они, при резкой противоположности своих взглядов, были связаны самой тесной дружбой. Эти два антагониста были друзьями. Никогда еще более искренняя и более глубокая симпатия не сближала двух сердец; свирепый спас жизнь кроткому, и еще не вполне зажил рубец от полученного им при этом случае сабельного удара. Оба эти человека были воплощением: один — смерти, другой — жизни, один — принципа террора, другой — принципа миролюбия, — и в то же время они искренне любили друг друга. Странная загадка! Можно ли представить себе милосердного Ореста и жестокосердного Пилада? Можно ли представить себе Аримана братом Ормузда?
Нужно еще заметить, что тот, которого называли свирепым, был в отдельных случаях очень милосердным: он перевязывал раненых, ухаживал за больными, проводил дни и ночи в лазаретах и на перевязочных пунктах, с состраданием относился к босоногим детям, все, что у него было, раздавал бедным. Во время сражения он шел во главе колонн в самых опасных местах, в одно и то же время и вооруженный двумя пистолетами и саблей, и безоружный, потому что никто никогда не видел, чтобы он пользовался этим оружием. Он подставлял самого себя под удары, но сам их не наносил. О нем говорили, что он когда-то был священником.
Один из этих двух друзей был Говэн, другой — Симурдэн. Люди эти были связаны дружбой, но их принципы находились в состоянии войны; это была как бы одна душа, разрезанная на две половинки. Действительно, Говэну досталась одна половинка души Симурдэна, а именно половинка кроткая; Говэну досталась светлая ее сторона, а на долю Симурдэна осталась темная. Все это не могло не привести к внутреннему разногласию, и эта глухая борьба не могла рано или поздно не превратиться в борьбу открытую. Однажды утром конфликт действительно вспыхнул.
— Ну, в каком положении наши дела? — спросил как-то Симурдэн у Говэна.
- Государи и кочевники. Перелом - Валентин Фёдорович Рыбин - Историческая проза
- Том 10. Истории периода династии Цин - Ган Сюэ - Историческая проза / О войне
- Гангрена Союза - Лев Цитоловский - Историческая проза / О войне / Периодические издания
- Сиротка - Мари-Бернадетт Дюпюи - Историческая проза
- Ворлок из Гардарики - Владислав Русанов - Историческая проза
- Эдгар По в России - Шалашов Евгений Васильевич - Историческая проза
- Романы Круглого Стола. Бретонский цикл - Полен Парис - Историческая проза / Мифы. Легенды. Эпос
- Крестовый поход - Робин Янг - Историческая проза
- Буйный Терек. Книга 1 - Хаджи-Мурат Мугуев - Историческая проза
- Комедианты - Юзеф Крашевский - Историческая проза