Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— „Когда израильтяне перешли Иордан, Иисус Навин положил на то место два больших камня и написал на них десять заповедей Иеговы. Одна половина народа остановилась у горы Геризим, а другая у горы Гебаль, но все услышали сильные голоса, которые взывали так, чтобы каждый человек из дома Израиля мог их услышать ухом своим: „Нарушит союз свой с господом тот, кто поклонится ложным богам, и кто не будет чтить отца своего и матери своей! Нарушит союз свой с господом тот, кто пожелает чужого имущества или введет слепого на ложный путь! Нарушит союз свой с господом тот, кто обидит чужеземца, сироту и вдову, кто вложит обман в ухо ближнего своего, а о невинном скажет: "Пусть умрет!" А когда сильные голоса вложили в уши израильтян эти слова, весь народ ответил, словно все рты у них были одним ртом и все голоса одним голосом: "Да будет так!"
— Да будет так! — зашептало вокруг Абеля несколько человек, которые только четверть часа тому назад, захваченные вихрем ежедневных потребностей и забот, неистово боролись из-за каждого гроша убытка или выгоды.
Сквозь собравшуюся кучку людей протолкалась теперь крестьянка. Она подняла с земли одну из корзинок, нагроможденных возле Абеля, и спросила о цене ее. Голда ответила ей своим обычным спокойным голосом. Крестьянка начала торговаться, но в другой раз Голда уже не ответила ей не потому, что не хотела отвечать, а потому, что не слышала даже ее слов, произнесенных довольно грубым и крикливым голосом. Взор девушки был в эту минуту устремлен в одну точку на площади; огненный румянец залил ей все лицо и лоб, а на сжатых губах расцвела почти детская, но вместе с тем и страстная улыбка. В нескольких десятках шагов от того места, где находились Абель и его внучка, в толпе показался Меир и быстро направился в их сторону по сравнительно более свободной части площади. Но он не видел их, глядя прямо перед собой полными беспокойства и торопливости глазами. Он прошел мимо Абеля и Голды, даже не заметив их, и вошел в ворота, ведущие на двор синагоги.
Пройти через двор синагоги в этот день было немногим легче, нежели через торговую площадь.
Меир направился к черному домику раввина Тодроса, куда стремились и толпы людей различного возраста и вида. Чем ближе к домику, тем больше становилась теснота и давка, но среди этой давки разговоры слышались все реже, были тише, и люди ступали все осторожнее. Не было здесь, как на торговой площади, криков, ссор, смеха, толкотни; не было страстно разгоряченных лиц и глаз, сверкавших жаждой наживы, или порывистых и грубых жестов. Густая толпа валила к низкой мазанке в торжественном молчании, прерываемом только кое-где робким шопотом.
Меир знал, куда и зачем стремилась эта толпа и из каких элементов она состояла. Постоянных жителей Шибова здесь совершенно не было или было очень мало; живя в непосредственной близости от раввина, им не нужно было ждать особенных дней, чтобы пользоваться его советами и поучениями и наслаждаться самим видом его. Толпа, наполнявшая теперь двор синагоги, состояла из более или менее близких соседей Шибова. Здесь были и некоторые зажиточные купцы и люди в одеждах, указывавших на достаток и на более высокий уровень общественного положения, но таких было очень немного. Огромное большинство составляли бедняки, одетые в убогие и потертые платья, с бледными, страдальческими и терпеливыми лицами, отмеченными печатью тяжелой борьбы за существование. Это была настоящая мозаика лиц, людей разных возрастов — женщин и мужчин.
Подойдя поближе к хате раввина, Меир остановился на минуту.
— Зачем я пойду туда? — сказал он самому себе. — Он ведь не захочет теперь, и слушать меня! Ну, — тотчас же добавил: — а к кому мне идти?
После минутного размышления он снова смешался с толпой и вскоре очутился у открытых настежь дверей черной мазанки.
За раскрытыми дверями, в тесных темноватых сенцах была настоящая стена из человеческих спин, и царствовало самое глубокое молчание, прерываемое только тяжелым дыханием нескольких десятков грудей. Меир старался проложить себе дорогу сквозь эту стену, и это удавалось ему тем легче, что большая часть людей, толпившихся в сенях, состояла из бедных и робких людей, так гостеприимно принятых несколько часов тому назад в богатой кухне Эзофовичей. Заметив члена семьи, под кровлей которого они часто находили охотно оказываемое им гостеприимство, все расступались, чтобы облегчить ему возможность пройти дальше. Но делали это торопливо и очень рассеянно, так как взоры их были устремлены в глубину комнаты, соседней с сенями. Чтобы увидеть и услышать, что делалось в глубине комнаты, они подымались на цыпочки, вытягивали шеи и широко открывали глаза, сияющие, удивленные, любопытные, возбужденные и вместе с тем тревожные. Каждый раз, когда до их слуха доносился какой-нибудь отрывок из происходящего там разговора, на их губах, бледных и увядших от горя, болезней и труда, расцветали улыбки невыразимого блаженства, будто, слова и даже самый звук голоса обожаемого мудреца был благовонным елеем, исцеляющим раны их жизни.
Комната, в открытых дверях которой стоял теперь Меир, имела довольно странный вид. В глубине ее на скамейке, поставленной между стеной и столом, сидел Исаак Тодрос, в одежде и в наружности которого не было ничего праздничного. На нем была та же самая, как и всегда, длинная одежда, выцветшая и изорванная, а голову его покрывала порыжевшая шапка, сдвинутая на затылок таким образом, что измятый козырек ее торчал над желтым лбом, обрамленным массой густых черных, только слегка седеющих волос. Сгорбленный, как всегда, подавшись верхней половиной туловища вперед, он сидел в полной неподвижности и только своими черными глазами водил по лицам и фигурам десятка человеческих существ, жавшихся у противоположной стены и подымавших к нему благоговейные, испуганные, умоляющие взоры.
Между худощавым, сгорбленным, неподвижным мудрецом, сидевшим на скамейке, и десятком лиц, допущенных уже пред лицо его, находилось пространство в несколько шагов, переступить которое без определенного приглашения никто бы не посмел. В комнатке перекрещивались две полосы света. Одна, голубоватая от ясного неба и золотистая от солнца, проникала туда через открытое окно; другая — яркая, ослепительная, дымная, вырывалась из камина, в котором горели широко разложенные дрова.
У камина на полу, покрытом толстым слоем грязи, сидел неотступный ученик и слуга раввина — меламед над меламедами, благочестивый и мудрый реб Моше. В грубой рубахе, опоясанный веревкой, он сидел на голых пятках и, подкладывая все время, дрова в огонь, пригоршнями сыпал в воду, кипевшую в нескольких горшочках, какие-то сухие травы. Занятый этой, по-видимому, аптекарской работой, он в то же время выполнял и обязанности курьера. Из толпы, находившейся в комнате и сенях, он вызывал тех, которым, по его мнению, приходил черед приблизиться к учителю.
Теперь он вытянул свой толстый черный палец по направлению к прижавшимся у стены людям и хриплым голосом позвал:
— Шимшель, арендатор!
Вызванный, который носил переиначенное и исковерканное имя Самсона, внешностью нисколько не напоминал своего тезку, поэтичного героя и могучего атлета из Библии. Маленький, сухощавый, огненно-рыжий, он выдвинулся из толпы и, остановившись посреди комнаты, наклонил бледное веснушчатое лицо свое почти до самой земли.
— Приветствующий мудреца приветствует величие Предвечного! — воскликнул Шимшель боязливым и дрожащим голосом. Впрочем, дрожал не только голос его, но и плечи и руки, а когда он слегка поднял лицо, голубые глаза его забегали по комнате с тревогой и растерянностью, близкой к помешательству.
Исаак Тодрос сидел, как окаменелый. Только глаза его впились в перепуганное лицо стоявшего перед ним рыжего человека. Подождав немного и видя, что человек этот от страха не в силах заговорить, мудрец испустил носо-горловой звук и протяжно воскликнул:
— Ну!
Шимшель поднял плечи и, втянув между ними голову, начал говорить:
— Насси! Пусть твое сияние осветит мою темноту! Равви! Я совершил большой грех, и сердце мое дрожит от страха, но языку моему приходится рассказывать тебе об этом грехе! Насси! Я несчастный человек… жена моя, Ривка, навеки погубила мою душу, и разве только ты, равви, научишь меня, как мне очистить ее теперь от этого большого греха!
Тут смиренно кающийся заикнулся и, только переждав немного, собрался с новыми силами и мужеством.
— Насси! Я и жена моя, Ривка, и дети наши сели в прошлую пятницу за стол, чтобы отпраздновать шабаш. На одном столе у нас стояла миска с мясом, на другом столе горшок с молоком, который жена моя, Ривка, приготовила для наших младших детей. Моя жена, Ривка, черпала молоко из горшка и ложкой наливала его самым младшим детям в миски. А когда она это делала, у нее дрогнула рука, и капля молока с ложки упала на то мясо, что было в миске… Айвей! Глупая женщина! Что она сделала! Она осквернила мясо и сделала его нечистым…
- Bene nati - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Дзюрдзи - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Тадеуш - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Прерванная идиллия - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Хапуга Мартин - Уильям Голдинг - Классическая проза
- Любовь и чародейство - Шарль Нодье - Классическая проза
- Немой миньян - Хаим Граде - Классическая проза
- Муки и радости - Ирвинг Стоун - Классическая проза
- Мужицкий сфинкс - Михаил Зенкевич - Классическая проза
- Юла - Шолом Алейхем - Классическая проза