Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вернулся в другой Берлин: Берлин после поражения под Москвой.
С окраины, куда нас подбросила грузовая машина, шедшая порожняком, я добирался до Линденвег всеми видами транспорта и на всем, словно пыльный налет, отмечал следы заторможенности, усталости, равнодушия. В унтергрунде, никогда не отличавшемся комфортом, но всегда безукоризненно чистом, видно было, что пластиковый пол давно не мыли шваброй с мыльным порошком. Да что там, по нему не проходились и щеткой. Повсюду валялись окурки и обертки жевательной резинки. В вагонах второго класса перемонтированные диваны впивались в ягодицы пришедшими в негодность пружинами. В трамваях было и того хуже: окна выглядели немытыми с осенней поры, когда над ними потрудились мухи; водили вагоны главным образом женщины, а однажды в кабине вожатого я увидел настоящего Мафусаила, который, заткнув бороду за борт форменного бушлата, рассматривал дорогу через толстенные стекла очков.
По улице шли солдаты, сразу было видно, новобранцы: чересчур старательно печатали шаг по мокрой брусчатке, на лицах — святое неведение и как бы вызов. Они запели: «Около казармы, у больших ворот…» Я заметил, что «Лили Марлен» совсем не простая песенка и может звучать по-разному. У этих — она была словно воспоминание о недавних днях, счастливых и тревожных. Это еще так близко и уже далеко: «Около казармы, у больших ворот, там стоял тогда фонарь, и стоит до сих пор… Там стояли мы с тобой, Лили Марлен… Это было. Люди видели нас…» Солдаты удалялись, удалялась песня с этой странной фразой: «Люди видели нас…» Словно сами поющие уже не верили, что это было: Лили Марлен под фонарем у больших ворот…
Я слушал, пока песня не замерла, и вернулся к своим наблюдениям. Невозможно было понять: женщины одеты так серо-монотонно — по погоде? Или по общей ситуации? И что по поводу нее говорит блоклейтер Шониг?..
В окнах квартиры было темно, и я открыл дверь своим ключом. На столе лежала кипа фронтовых писем, — почтальоны опять не управлялись, и Альбертина со своей старушечьей гвардией, конечно, взялась за их разноску по блоку. Я машинально прочел лежащую сверху открытку. «Дорогие родители! Кланяется вам ваш сын Михель. Я пока жив и здоров. Надеюсь, что у вас все в порядке. Если бог мне поможет, то к Рождеству я буду дома: у меня открылась язва двенадцатиперстной кишки…» Тебе повезло, Михель!
Я опустил к ногам рюкзак и, как был, в куртке и болотных сапогах, сел за стол. В квартире было холодно, батареи еле-еле нагрелись. Я заметил в открытую дверь кухни, что на столе осталась невымытая чашка из-под кофе. Из крана капала вода. Когда она звучно шлепалась в раковину, это подчеркивало неустройство, непорядок в квартире.
И я снял дорожку с клетки попугая, чтобы услышать хотя бы нечеловеческий голос. И даже испугался, словно увидел гроб посреди квартиры: клетка была пуста. Крупная потеря! Попка, очевидно, не перенес последних событий.
Я никак не мог прийти в себя: физическое напряжение как будто именно сейчас, в другой обстановке, дало о себе знать слабостью, которая вдавила меня в стул и не давала подняться. Ну что ж, переждем. Соберем мысли. С чем я уезжал из Берлина? Да, Кепеник, еще одно крушение…
Свидание с Иоганной, торопливое и странное: можно бы подумать, что — последнее. Но я знал, что у меня не хватит духу на разрыв: это было бы все равно что ударить ее. Мы сидели в кафе на Егерштрассе. Там вместо столиков были бочки, и на их ничем не покрытых крышках стояли приборы для специй: унитазик с горчицей и ночные горшочки для соли и перца. Это считалось очень остроумным, и кафе было полным-полно.
Мы едва притулились в углу. Я не хотел долгих объяснений, да мне и в самом деле нельзя было отсутствовать в обеденный перерыв: ведь и у нас, в бирхалле, это был час пик. Иоганна должна бы понять это. А может, она и поняла, но как будто чувствовала, что мы долго не увидимся, и все говорила, говорила… Мне казалось, она хочет словами заполнить трещину между нами. Она считала, что — трещину, не понимая, что это пропасть.
— Почему мне нельзя заходить за тобой в магазин? — спросил я.
— Мой шеф против.
— Разве магазин, где торгуют порнографией, — монастырь? — Я не сдержал раздражения, и она услышала его в моем голосе.
— Ты как будто упрекаешь меня, Вальтер. За то, что я служу именно там.
— Нет, нет. Но ведь это странно… Может быть, твой шеф для тебя не только шеф? Тогда другое дело.
Я не думал об этом прежде. Теперь я понимал, что просто отгонял мысль, которая у меня возникала всякий раз, когда я встречал нагловатый и вместе с тем немного растерянный взгляд бывшего боксера. Он смотрел нам вслед, когда мы уходили, и этот неприятный, тяжелый взгляд связывался у меня с пропыленным зальцем, с уродцами на веревочках и «французскими открытками».
Но все оставалось позади, когда я уводил Иоганну, а провожая ее обратно — если это случалось, — я никогда не переступал порога «Шерцартикель».
Иоганна долго молчала, утверждая меня в моей догадке. Я молчал тоже. «Я должен тебя покинуть, покинуть…»— вертелось у меня в голове. Глупо. Сентиментально. Ни к чему.
Она сказала вдруг с неоправданным вызовом в голосе:
— Если даже так. Что это меняет?
— Да ничего, конечно, — ответил я вяло, понимая, что обижаю ее, почти раскаиваясь, думая о том, что, по их понятиям, тут все нормально: «…приличный господин, старый холостяк…»
— Возможно, мы с ним поженимся… — не очень уверенно произнесла Иоганна, полагая, что это поднимает ее в моих глазах, и внезапно, почти отчаянно повернулась ко мне всем телом — Ты же на мне не женишься?
— Дорогая, я такой неустроенный человек…
Это для нее были убедительные слова, как раз самые нужные. И она повеселела даже:
— Значит, все останется по-прежнему?
Я промолчал. Мне было жаль ее. Она даже больше нравилась мне сейчас: в своей непритворной тревоге и усталости, не скрытой косметикой, наложенной поспешно, вероятно уже на ходу. И одна бровь была у нее темнее другой.
«Я должен тебя покинуть…» — по-дурацки прозвучало во мне, как будто эта неряшливая бровь провела черту между нами.
Смешно! Это было совсем другое: то, что мне открылось в каморке за кулисами «Песочных часов». И крушение всего… Мой мир был так далеко от Иоганны, ей просто не находилось места в нем. Она была несовместима с ним. И не могла знать, что я вышел из оболочки Вальтера Занга и поэтому…
Но она объясняла по-другому: я был «как все мужчины». Она мне «надоела», я «думаю о другой»… Так она полагала. А бывшего боксера она просто не брала в расчет.
Я думал об этом вяло, занятый своим, своей бедой, своим крахом. И впервые, прощаясь, мы не договорились о следующем свидании.
Я спешил… Досадным образом, перед самым моим носом в светофоре вспыхнул красный свет. Поневоле я остановился. Рядом стоял слепой с овчаркой. Ясно, что это был другой: совсем молодой, — может быть, из-под Москвы? И овчарка была молодая, она так и рвалась вперед… Они оба выглядели очень одинокими в толпе: и слепой юноша и собака. Но все-таки менее одинокими, чем я.
Не знаю по какой ассоциации, мне вдруг вспомнилось, что сегодня — день моего рождения.
Вечером пришел Шониг, — это был четверг, — он сказал: «Вальтера опять хотели забрать в трудовой отряд. На месяц. Там некому сгружать овощи».
Альбертина всполошилась, он прибавил успокаивающе: «Да я опять отбил его». И тут меня что-то подтолкнуло, мне надо было вырваться отсюда: я задыхался от отвращения и не имел сил играть дальше свою роль. Да и зачем? Это теряло смысл.
«Раз некому и речь идет об овощах, я должен ехать», — в моем голосе прозвучала «арийская непреклонность», я сам ее услышал! Альбертина прослезилась, — у нее вообще глаза на мокром месте, а тут уж сам бог велел!
И через день я погрузился вместе со своим рюкзаком на трехтонку, опоясанную красным полотнищем со словами, клятвенно заверяющими, что мы будем помогать армии всеми своими силами и до последней капли крови. «Трудовой отряд» состоял из одних мужчин: молодых, вроде меня, с каким-нибудь физическим недостатком, видимым или скрытым, и таких стариков, что просто нельзя было себе представить, как они там управятся. Но, между прочим, на месте оказалось, что они как раз «штурмовики труда», а молодежь филонила, или, как тут говорилось, «взваливала пустой мешок на спину и кряхтела».
Беспрерывно шел дождь, иногда, для разнообразия, — со снегом. В подвале, на цементированном полу, пробирало до костей. Гнилостный запах преследовал даже ночью, словно мы насквозь пропитывались им. И все равно мне было хорошо. Хорошо было лежать на мешках, видя перед собой только круп ломового коня с коротким подрезанным хвостом, костистого и не в ладу с собственными конечностями, — наверное, это был леченый конь, выбракованный из артиллерии; прислушиваться к самому себе, не давая воли мыслям, а только ощущая отдых каждой клеточкой своего тела. Не думать даже о том, кто будет стоять на подхвате при загрузке овощехранилища. Не думать, чтобы не огорчаться, если вместо девчат со знаком «О» — «ОСТ» на груди и на рукаве окажутся работяги такого же «трудового отряда», как наш.
- Последний срок - Валентин Распутин - Советская классическая проза
- Железный поток (сборник) - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Колокола - Сусанна Георгиевская - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Грустные и смешные истории о маленьких людях - Ян Ларри - Советская классическая проза
- За синей птицей - Ирина Нолле - Советская классическая проза
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Сердце Александра Сивачева - Лев Линьков - Советская классическая проза
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза