Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лагерная жизнь и время тянулись длиннее, чем в боях и окопах. Однако износ солдатской силы и духа в плену ускорялся настолько, что солдаты и жизнь переставали считать за благо. Не свистели пули, не рвались бомбы и мины, не косили пулеметы, даже автоматчики охраны не часто тратили патроны на непослушных и беглецов, но люди умирали каждую ночь и каждый день, словно по заведенному порядку. Пухли у Назара Кондакова карманы от медальонов, выбранных им из брючных кармашков умерших пленных. Однажды он попросил Речкина пересыпать эти медальоны в его санитарную сумку, чтоб целей были. Старшина долго раздумывал, а потом с умным видом сказал:
— Ты, боец Кондаков, живой человек и я пока живой — и с нами может получиться то же самое… Медальоны — это вещи особой важности. И они должны храниться не у тебя и не у меня, а в укромном и надежном месте… Мы с тобой, как придет такое время, передадим их представителям международного Красного Креста.
Речкин снова зарядил свой всегдашний бред о всемогущем Красном Кресте, через который Великий Сталин вызволит из неволи пленных и зачтет в число героев всех недавних владельцев медальонов.
Кондаков перечить не стал, но сказал и свое:
— На наши мильены, что в земле уже, осиновых-то крестов не хватит, не токмо Красного… И товарищу Сталину ни пленные, ни упокойные не на ляд не нужны — горелым порохом не воюют…
— Один храбрец мне об этом уже говорил однажды. Помнишь Донцова-то? — Речкин, видно, до сих пор черно завидовал артиллерийскому сержанту, совершившему побег, и думал о нем дурно. — А теперь, небось, с бабой на печке гужуется…
— Не греши всуе на человека. Денис, может, опять в окопах! А может, тоже земелькой али снегом засыпан. И медальена его никому не найти. Не злобись, старшина. Не гнев нас утешит.
И злобная зависть Речкина и всепрощенческое милосердие доброхота Кондакова схлестнулись все в том же износном бессилии, когда было ни побороть друг друга, ни броситься в братские объятья. Однако Назар извлек и резон из сказанного Речкиным о медальонах. В самом деле: надежно ли было хранить их в собственных карманах? Узнай немец — явно, не сдобровать. Да и самому какой-то ночью окочуриться недолго — морозы уже подваливали к сорока! А Кондаков все еще не мог побороть себя и принять вторую шинель, с умершего. «Не по Христу так-то!» — открещивался он каждый раз, когда делились шинели, гимнастерки, обмотки… Что взял он, так это пару чистых портянок, которую упросил его принять умирающий солдат за то, что Назар как верующий человек помолится за него. Одну портянку пограничник разорвал на две половинки и подмотал к своим. Из второй сделал себе что-то вроде подшлемника под свой зеленый картуз.
Довременный солдатский износ как-то быстро и наглядно подровнял всех лагерников по силе, по нраву, по поведению. Без грабежных шабашей теперь обходилась всякая дележка того, что иногда удавалось добыть и привезти в лагерь старику Федяке. В согласной очередности шли работы по заготовке дров для караулки, по доставке воды, по уборке лагеря и отхожего места. Даже кухонные дела стали вестись не «командой» нахрапистых смельчаков, а по жребию. «Силачи» поослабли, доходяги сами не совали нос, куда не надо, все теперь решалось по согласию и возможностям. Пленники обходились без «командиров» и «штабов». В особом почтении, что ли, во всем лагере оставалась лишь четверка: рус-капрал Речкин, повар Штык, святой Назар и Лютов.
Речкин по-прежнему исполнял обязанности переводчика и как бы главного распорядителя по выполнению приказов Черного Курта…
Штык поварил, делил жратву и воду, как мог, поддерживал и дух пленников своим балагурством. Это он распускал «по-тихому» слушочки о подвижке артиллерийской канонады в стороне Тулы, где еще шли ожесточенные бои. Ночами, при северных ветрах мерещилось ему, что и в самом деле канонадный гул катится к Плавску — шатается фронт, значит, наши стоят!.. А однажды Штык точно распознал работу моторов своих «кукурузников», которые появились вдруг над Плавском. Лагерь переполошился в радостном ожидании и не ошибся: в считанные минуты маловесными бомбами был разбит один мост через реку и обоз с боеприпасами…
Назар приглядывал за больными, как мог, облегчал их муки и провожал на тот свет, когда кончалась жизнь. Послушавшись Речкина, Кондаков отыскал-таки укромку для медальонов. В сарае под столярным верстаком нашелся скворечник, сколоченный школьниками. В округлую дырку и совал Назар, как в копилку, медальоны умерших солдат в надежде, что погибшие пленники не пропадут без вести…
Ну, а что же Лютов? Кто такой? Откуда? Да никто и ниоткуда! Человечьим именем лагерники прозвали топор — тот самый, с нарезанными на топорище словами безвестного политрука Лютова о прощении. «Лютов» рубил дрова для обогрева раненых. «Лютов» крошил кору деревьев на варево, то есть кормил, спасал от смертного голода пленников. «Он» же укрывал их от погибельной стужи — строил шалаши и огородки с легким накатом, малые сараюшки-закутки, что спасало людей от снежных заносов и морозов. «Лютов» окалывал лед на речке, чтобы добыть воды… С «ним» разговаривали, как с человеком: «Ну, Лютов, выручай!», «Ну, еще маленько и пошабашим!», «Ну, подмогни выжить!», «Ну, браток, давай терпеть!». Жизнь пленников не обходилась без «Лютова». Каждый, берясь за топорище, вторил и мольбу Лютова: «Мать-Россия, прости…»
* * *Нагрянул декабрь. Ужесточились морозы. Метели, пурга, бураны делали жизнь невыносимой. Ежедневно и еженощно умирали теперь десятки невольников. Люди обессилели настолько, что уже не могли привозить себе воды. От жажды спасали завалы снега. Осточертевшая «деревянная каша» тоже не держала на ногах, и вконец ослабевшие лагерники, набравши последних сил, уползали в укромки парка, зарывались в сугробы и тайно и безболезненно отдавались вечному сну. Дед Федяка прекратил свои похоронные рейсы в кирпичный карьер. Мертвые оставались рядом с живыми, никого не пугая ни искореженными лицами, ни открытыми глазами со следами последних мук…
Все реже и реже Штык топил свою кухню, не потчевал он солдат и неугомонством своих шуток. В последний раз он скаламбурил, когда дед Федяка привез тушу убитого немецкого битюга при очередной бомбежке Плавска нашими «кукурузниками».
— Эй, русская пяхота, рубай германскую кавалерию, пока жрать охота! — с натужной веселостью возглашал Штык, оделяя солдат крохотными кусочками конины.
Зато вовсе он не заводил шуток, когда старик привозил собранную ребятами во главе с федякинским внуком «милостыню». Собирать ее, по словам старика, надоумил Богомаз. Сам же намалевал на липовой доске какого-то угодника, приладил к ней фанерку с надписью:
«Подайте, Христа ради, на спасение пленных!» и повелел ребятам ходить по домам собирать милостыню. Ватажка подростков с котомками за плечами, будто славя Христа в святой день, обходили с иконкой слободы Плавска и ближние деревни. Люди ахали-охали — ни в кои-то годы с иконкой! Подавали, у кого что было. Подавали нежадно, однако мало — самих подстерегала голодуха. Но и то, что набиралось, шло во спасение обреченных. Штык «умел» накормить и семерых одной корочкой…
И каким же было потрясением, когда лагерь узнал о гибели Штыка. Все ослабевшие и потерявшиеся умом умирали «по-тихому», кто как, но без переполоха со стороны начальства. Но дня за три до случая со Штыком, видно, не совладевший с собой, повесился на собственной обмотке молоденький красноармеец. Он не искал укромного места, a будто назло всем, сотворил самоубийство почти в центре парка, на суку старого вяза, неподалеку от кухни. Дело случилось ночью, когда ни часовые, ни свои не могли видеть. Поутру промешкали снять бойца позатемну, а потом пришел Черный Курт со своей свитой, и Речкин перевел приказ коменданта: «Храбреца не снимать. За попытку сделать это — расстрел на месте!». Непонятным, однако, было: то ли Черный Курт назвал самоубийцу храбрецом в насмешку, то ли Речкин опять спорол отсебятину: «Так сводят счеты с жизнью только трусы!». Сказано явно для острастки.
Но как бы то ни было, покойник провисел три дня и три ночи. И все это время Назар Кондаков мучился в молитвах: «Прости, господи, и помилуй несчастного…»
— Да што ты панихиду гнусавишь? — набрасывался на него Штык. — Не изводи, Назар, себя. Господь всех простит, аль он не видит, што от чего…
— Дай топор, — молил Кондаков, — срублю сук — сниму грех с души парня…
— Порасстреляют же всех, — пугал повар.
— Зачем же всех? Меня одного — и пусть… Все равно близка моя дороженька…
— Не гунди, Назар, — все еще пробовал отговорить Штык своего друга. — Топор услышат часовые. Удавку ножом надо резать — тихо, без звука. Да ты и не взберешься на дерево-то, доходной такой. Сам сниму упокойного — дай срок.
В одну пуржистую ночь, когда, казалось, никто никого не мог видеть и слышать, Штык полез на вяз. К ножу, который он держал для удобства в зубах, намертво примораживались губы, сквозь голову и бока, словно штыком, низал ледяной ветер, колотилось в ребрах настороженное сердце. Когда Штык, оседлав здоровенный сук, стал подбираться к повешенному, а Кондаков, подмогший ему взлезть, отошел от дерева и занес щепоть ко лбу, чтобы перекреститься, грянула автоматная очередь. Потом — вторая и третья… Кондаков видел, как Штык, вздрогнув, вроде бы соскользнул вниз. Но нет, зацепившись шиворотом шинели за сук, повис рядом с удавленником. Голова тут же ссунулась под ворот шинели и ее не стало видно. Руки, вздернутые в подмышках, раскрылетилисъ, словно крылья у мороженой вороны. Сапоги, косолапо разойдясь каблуками в стороны, тяжело обвисли, с их носков закапала кровь…
- Танки к бою! Сталинская броня против гитлеровского блицкрига - Даниил Веков - О войне
- Теперь-безымянные - Юрий Гончаров - О войне
- Ленка-пенка - Сергей Арсеньев - О войне
- Присутствие духа - Марк Бременер - О войне
- Солдаты - Михаил Алексеев - О войне
- Девушки в погонах - Сергей Смирнов - О войне
- В глубинах Балтики - Алексей Матиясевич - О войне
- Запасный полк - Александр Былинов - О войне
- Вот кончится война... - Анатолий Генатулин - О войне
- От первого мгновения - Андрей Андреев - О войне