Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я называю вещи их собственными именами. Я часто завидую вам, вашему спокойствию и чистой совести; я завидую тому, что у вас есть… Ну, да это все равно! Нельзя и нельзя! – перебил он сам себя злым голосом. – Не будем говорить об этом.
– Если нельзя, то хоть объясните, что или кто у меня есть? – спросил я.
– Ничего… Никого… Да, впрочем, я скажу: сестра ваша, Софья Михайловна. Ведь она сестра не очень близкая по родству?
– Троюродная, – отвечал я.
– Да, троюродная. Она ваша невеста, – сказал он утвердительным голосом.
– Вы почему знаете? – воскликнул я.
– Знаю. Догадывался сначала, а теперь знаю. Узнал от матери, недавно она мне писала, – а она там как-то… Разве в губернском городе не все известно всем? Ведь правда? Невеста?
– Ну, положим.
– И с детства? Родители решили?
– Да, родители решили. Сначала для меня это было шуткой, а теперь я вижу, что так оно, кажется, и будет. Я не хотел, чтобы это сделалось известным кому-нибудь, но не особенно горюю, что это узнали вы.
– Я завидую тому, что у вас есть невеста, – тихо сказал он, устремив глаза куда-то вдаль, и глубоко вздохнул.
– Не ждал я от вас такой сентиментальности, Сергей Васильевич.
– Да, я завидую тому, что у вас есть невеста, – продолжал он, не слушая меня. – Завидую чистоте вашей, вашим надеждам, вашему будущему счастью, нерастраченной нежности и любви, выросшей с детства.
Он взял меня за руку, заставил сойти с дивана и подвел к зеркалу.
– Посмотрите на меня и на себя, – сказал он. – Ведь что вы?
Гиперион перед сатиром козлоногим.
Сатир козлоногий – это я. А ведь я крепче вас; кости шире, и здоровье крепче от природы. А сравните: видите вот это? (он слегка коснулся пальцами начинавших редеть на лбу волос). Да, батюшка, все это «жар души, растраченный в пустыне»! Да и какой там жар души! Просто свинство…
– Сергей Васильевич, не вернемся ли мы к прежнему? Почему вы отказываетесь познакомить меня с моделью?
– Да потому, что она в этой растрате участие принимала. Я сказал вам: не важная особа, и действительно не важная. На нижней ступеньке человеческой лестницы. Ниже – пропасть, куда она, быть может, скоро и свалится. Пропасть окончательной гибели. Да она и так окончательно погибла.
– Я начинаю вас понимать, Сергей Васильевич.
– То-то. Видите, какое у меня есть «но»?
– Вы можете оставить это «но» при себе. Почему вы считаете долгом меня опекать и оберегать?
– Я сказал, за что я вас люблю. За то, что вы чистый. Не вы один, вы оба. Вы представляете собой такое редкое явление: что-то веющее свежестью, благоухающее. Я завидую вам, но дорожу тем, что хоть со стороны могу посмотреть. И вы хотите, чтобы я все это испортил? Нет, не ждите.
– Что же это такое, наконец, Сергей Васильевич? Мало вы надеетесь на мою вами открытую чистоту, если боитесь таких ужасных вещей от одного знакомства с этой женщиной.
– Слушайте! Я могу вам дать или не дать ее. Я поступаю согласно своему желанию. Я не хочу вам дать ее. Я не даю. Dixi[12].
Теперь он сидел, а я в волнении ходил по ковру.
– А вы думаете, что она подходит?
– Очень. Впрочем, нет, не очень, – резко оборвал он, – совсем не подходит. Будет о ней.
Я просил его, сердился, представлял всю нелепость взятой им на себя задачи охранять мою нравственность, и ничего не добился. Он решительно отказал мне и в заключение сказал:
– Я никогда не говорил два раза «dixi».
– С чем вас и поздравляю, – ответил я ему с досадой. Мы поговорили за чаем о каких-то пустяках и разошлись.
IV
Я целых две недели ничего не делал. Ходил только в академию писать свою программу на ужаснейшую библейскую тему: обращение жены Лота в соляной столб. Все у меня уже было готово – и Лот и домочадцы его, но столба придумать я никак не мог. Сделать что-нибудь вроде могильного памятника или просто статую Лотовой супруги из каменной соли?
Жизнь шла вяло. Получил два письма от Сони. Получил, прочел ее милую болтовню об институтских порядках, о том, что она читает потихоньку от аргусовских очей классных дам, и присоединил к пачке прежних писем, обвязанных розовой ленточкой. Я завел эту ленточку еще лет пятнадцати и до сих пор не мог решиться выбросить ее. Да и зачем было выбрасывать? Кому она мешала? Но что сказал бы Бессонов, увидя это доказательство моей сентиментальности?
Умилился бы еще раз перед моей «чистотой» или начал бы издеваться?
Однако он не на шутку огорчил меня. Что делать? Бросить картину или опять искать натуру?
Неожиданный случай помог мне. Однажды, когда я лежал на диване с каким-то глупым переводным французским романом и долежался до головной боли и отупения от разных моргов, полицейских сыщиков и воскресений людей, которых смерти хватило бы на двадцать человек, отворилась дверь, и вошел Гельфрейх.
Представьте себе тощие, кривые ножки, огромное туловище, задавленное двумя горбами, длинные, худые руки, высоко вздернутые плечи, как будто выражающие вечное сомнение, молодое бледное, слегка опухшее, но миловидное лицо на откинутой назад голове. Он был художник. Любители очень хорошо знают его картинки, писанные по большей части на один и тот же, слегка измененный сюжет. Его герои – кошки; были у него коты спящие, коты с птичками, коты, выгибающие спину; даже пьяного кота с веселыми глазами за бокалом вина изобразил однажды Гельфрейх. В котах он дошел до возможного совершенства, но больше ни за что не брался. Если в картинке, кроме кошек, были еще какие-нибудь аксессуары – зелень, откуда должны были выглядывать розовый носик и золотистые глазки с узкими зрачками, какая-нибудь драпировка, корзинка, в которой поместилось целое семейство котят с огромными прозрачными ушами, – то он обращался ко мне. Он и на этот раз вошел с чем-то завернутым в синюю бумагу. Протянув мне свою белую и костлявую руку, он положил сверток на стол и стал развязывать его.
– Опять кот? – спросил я.
– Опять… Нужно, видишь ли, тут коврик немножко… а на другом кусок дивана…
Он развернул бумагу и показал мне две небольшие, в поларшина, картинки; фигурки кошек были совсем окончены, но были написаны на фоне из белого полотна.
– Или не диван, так что-нибудь… Ты сочини уж. Надоело мне.
– Скоро ты бросишь этих котов, Семен Иваныч?
– Да нужно бы бросить, мешают они мне, очень мешают. Да что же ты поделаешь? Деньги! Ведь вот этакая дрянь – двести рублей.
И он, расставив тонкие ноги, пожал своими и так уже вечно сжатыми плечами и развел руками, как будто хотел выразить изумление, как такая дрянь может находить себе покупателя.
Своими кошками он в два года добился известности. Ни прежде, ни после (разве только на одной картинке покойного Гуна) я не видал такого мастерства в изображении котов всевозможных возрастов, мастей и положений. Но обратив на них свое исключительное внимание, Гельфрейх забросил все остальное.
– Деньги, деньги… – задумчиво повторял он. – И на что мне, горбатому черту, столько денег? А между тем я чувствую, что приняться за настоящую работу мне становится все труднее и труднее. Я завидую тебе, Андрей. Я два года, кроме этих тварей, ничего не пишу… Конечно, я очень люблю их, особенно живых. Но я чувствую, как меня засасывает все глубже и глубже… А ведь я талантливее тебя, Андрей, как ты думаешь? – спросил он меня добродушным и деликатным тоном.
– Я не думаю, – ответил я, улыбнувшись, – а уверен в этом.
– Что твоя Шарлотта?
Я махнул рукой.
– Плохо? – спросил он. – Покажи…
И видя, что я, не сходя с места, сделал отрицательное движение головой, он сам пошел рыться в куче старых холстов, поставленных в углу. Потом надел на лампу рефлектор, поставил мою неоконченную картину на мольберт и осветил ее. Он долго молчал.
– Я понимаю тебя, – сказал он. – Тут может выйти хорошее. Только все-таки это Анна Ивановна. Знаешь, зачем я пришел к тебе? Пойдем со мной.
– Куда?
– Куда-нибудь. На улицу. Тоска, Андрей. Боюсь, как бы опять не впасть в грех.
– Ну вот еще, вздор!
– Нет, не вздор. Чувствую, как что-то уже сосет здесь (он показал «под ложечку»). «Я б хотел забыться и заснуть», – неожиданно пропел он жиденьким тенорком. – Я и пришел к тебе, чтобы не быть одному, а то ведь начнешь – на две недели затянется. Потом болезнь. Да, наконец, и вредно это очень… при таком торсе.
Он повернулся два раза на каблуках, чтобы показать мне оба свои горба.
– Знаешь что? – предложил я. – Переезжай ко мне. Я удержу тебя.
– Это бы хорошо было. Я подумаю. А теперь пойдем.
Я оделся, и мы вышли.
Мы долго блуждали по петербургской слякоти. Была осень. Дул сильный ветер с моря. Поднималась кода. Мы побывали на Дворцовой набережной. Разъяренная река пенилась и охлестывала волнами гранитные парапеты набережной. Из черной пропасти, в которой исчезал другой берег, иногда блестела молния, и спустя четверть минуты раздавался тяжелый удар: в крепости палили из пушек. Вода прибывала.
- Надежда Николаевна - Всеволод Гаршин - Русская классическая проза
- Заметки о художественных выставках - Всеволод Гаршин - Русская классическая проза
- Очень коротенький роман - Всеволод Гаршин - Русская классическая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Саломея, или Приключения, почерпнутые из моря житейского - Александр Вельтман - Русская классическая проза
- Окно в кустах - Мария Снадина - Русская классическая проза
- Люди с платформы № 5 - Клэр Пули - Русская классическая проза
- Укрощение тигра в Париже - Эдуард Вениаминович Лимонов - Русская классическая проза
- Том 5. Золотая цепь. Рассказы 1916–1923 - Александр Грин - Русская классическая проза
- Поднимите мне веки, Ночная жизнь ростовской зоны - взгляд изнутри - Александр Сидоров - Русская классическая проза