Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дважды я переживал потерю веры, как общий жизненный кризис, настолько, что однажды во мне раздались мысли о самоубийстве на религиозной почве, т. е. утрачивался и смысл жизни вместе с потерей веры. Этого не было в отрочестве в ранний период неверия, но проявилось с неожиданной и большой силой на грани юности. Бессознательное религиозное вдохновение подавалось мне даже в период безверия, веяние смерти, её благодать с откровением потустороннего мира. Наряду с этим, и самый характер моего неверия не был состоянием религиозной пустоты и индифферентизма, но вера в «прогресс» человечества. Она включала не только определённую этику, но и эсхатологию. Моё неверие было существенно эсхатологично. Оно знало свои восторги веры.
Я вспоминаю такие минуты некоего как бы пророческого вдохновения, когда свои видения грядущего человеческого прогресса я невольно облекал в образы жизни в Боге: люди будут как боги, говорил я себе (кажется, и другим) с юным горением сердца и, разумеется, без всякого оттенка богоборчества или кощунства. Напротив, то было бессознательное видение истины богочеловечества, которое во мне всегда просилось наружу, искало для себя выхода. Но выход этот должен быть найден достойно, а этого я не умею найти. И так создавался духовный плен. Найти же себя в православии, которое было для меня родным, мешал, кроме моей юношеской гордости, его «зрак раба», культурное убожество и историческая бескрылость «исторической церкви», пойти же на открытую борьбу с интеллигентщиной не находилось сил.
Таким образом, я оказался уже в начале своего жизненного пути между двух миров, не будучи способен слиться ни с одним из них, двух станов гость случайный.
Так предопределилась судьба всей моей жизни, пока ещё в смутных первообразах: чужой среди своих, свой среди чужих, а в сущности нигде не свой… Один в поле не воин, но всегда и везде один…
3
«Мне шёл 24-й год, но уже почти десять лет в душе моей подорвана была вера, и, после бурных кризисов и сомнений в ней воцарилась религиозная пустота. Душа стала забывать религиозную тревогу, погасла сама возможность сомнений, и от светлого детства оставались лишь поэтические грёзы, нежная дымка воспоминаний, всегда готовая растаять.
О, как страшен этот сон души, ведь от него можно не пробудиться за целую жизнь!
Одновременно с умственным ростом и научным развитием душа неудержимо и незаметно погружалась в липкую тину самодовольства, самоуважения, пошлости. В ней воцарялись какие-то серые сумерки, по мере того как всё более потухал свет детства. И тогда неожиданно пришло то… Зазвучали в душе таинственные зовы, и ринулась она к ним навстречу…
Вечерело. Ехали южною степью, овеянные благоуханием медовых трав и сена, озолоченные багрянцем благостного заката. Вдали синели уже ближние Кавказские горы. Впервые видел я их. И, вперяя жадные взоры в открывавшиеся горы, впивая в себя свет и воздух, внимал я откровению природы. Душа давно привыкла с тупою, молчаливою болью в природе видеть лишь мёртвую пустыню под покрывалом красоты, как под обманчивой маской; помимо собственного сознания, она не мирилась с природой без Бога.
И вдруг в тот час заволновалась, зарадовалась, задрожала душа: а если есть… если не пустыня, не ложь, не маска, не смерть, но Он, благой и любящий Отец, Его риза, Его любовь…
Сердце колотилось под звуки стучавшего поезда, и мы неслись к этому догоравшему золоту и к этим сизым горам. И я снова старался поймать мелькнувшую мысль, задержать сверкнувшую радость…
А если… если мои детские, святые чувства, когда я жил с Ним, ходил перед лицом Его, любил и трепетал от своего бессилия к Нему приблизиться, если мои отроческие горения и слезы, сладость молитвы, чистота моя детская, мною осмеянная, оплёванная, загаженная, если всё это правда, а то, мертвящее и пустое, слепота и ложь?
Но разве это возможно, разве не знаю я ещё с семинарии, что Бога нет, разве вообще об этом может быть разговор, могу ли я в этих мыслях признаться даже себе самому, не стыдясь своего малодушия, не испытывая панического страха перед «научностью» и её синедрионом?
О, я был, как в тисках, в плену у «научности», этого вороньего пугала, поставленного для интеллигентской черни, полуобразованной толпы, для дураков.
Как ненавижу я тебя, исчадие полуобразования, духовная чума наших дней, заражающая юношей и детей! И сам я был тогда заражённый, и вокруг себя распространял ту же заразу…
Закат догорел. Стемнело. И то погасло в душе моей вместе с последним его лучом, так и не родившись, – от мёртвости, от лени, от запуганности. Бог тихо постучал в моё сердце, и оно расслышало этот стук, дрогнуло, но не раскрылось… И Бог отошёл. Я скоро забыл о прихотливом настроении степного вечера. И после этого стал опять мелок, гадок и пошл, как редко бывал в жизни.
Но вскоре опять то заговорило, но уже громко, победно, властно.
И снова вы, о горы Кавказа!
Я зрел ваши льды, сверкающие от моря до моря, ваши снега, алеющие под утренней зарёй, в небо вонзались эти пики, и душа моя истаивала от восторга. И то, что на миг лишь блеснуло, чтобы тотчас же погаснуть в тот степной вечер, теперь звучало и пело, сплетаясь в торжественном, дивном хорале.
Передо мной горел первый день мироздания.
Всё было ясно, всё стало примирённым, исполненным звенящей радости.
Сердце готово было разорваться от блаженства.
Нет жизни и смерти, есть одно вечное, неподвижное днесь.
Ныне отпущаеши, звучало в душе и в природе.
И нежданное чувство ширилось и крепло в душе: победы над смертью. Хотелось в эту минуту умереть, душа просила смерти в сладостной истоме, чтобы радостно, восторженно изойти в то, что высилось, искрилось и сияло красотой первоздания.
Но не было слов, не было Имени, не было «Христос Воскресе!», воспетого миру и горным высям. Царило безмерное и властное Оно, и это «Оно» фактом бытия своего, откровением своим испепеляло в этот миг все преграды, все карточные домики моей «научности».
Я не знал и не понимал тогда, что сулила мне эта встреча. Жизнь дала новый поворот, апокалипсис стал превращаться во впечатления туриста, и тонкой плёнкой затягивалось пережитое. Но то, о чём говорили мне в торжественном сиянии горы, вскоре снова узнал я в робком и тихом девичьем взоре, у иных берегов, под иными горами. Тот же свет светился в доверчивых, испуганных и кротких полудетских глазах, полных святыни страдания. Откровения любви говорили об ином мире, мною утраченном…
Пришла новая волна упоения миром.
Вместе с «личным счастьем» первая встреча с «Западом» и первые пред ним восторги: «культурность», комфорт, социал-демократия…
И вдруг неожиданная, чудесная встреча: Сикстинская Богоматерь в Дрездене, Сама Ты коснулась моего сердца и затрепетало оно от Твоего зова.
Проездом спешим осенним туманным утром, по долгу туристов, посетить Цвингер, с знаменитой его галереей. Моя осведомлённость в искусстве была совершенно ничтожна, и вряд ли я хорошо знал, что меня ждёт в галерее. И там мне глянули в душу очи Царицы Небесной, грядущей на облаках с Предвечным Младенцем. В них была безмерная сила чистоты и прозорливой жертвенности, – знание страдания и готовность на вольное страдание, и та же вещая жертвенность виделась в недетски мудрых очах Младенца. Они знают, что ждёт Их, на что Они обречены, и вольно грядут Себя отдать, совершить волю Пославшего: Она «принять орудие в сердце», Он – Голгофу…
Я не помнил себя, голова у меня кружилась, из глаз текли радостные и вместе горькие слёзы, а с ними на сердце таял лёд, и разрешался какой-то жизненный узел. Это не было эстетическое волнение, нет, то была встреча, новое знание, чудо… Я (тогда марксист) невольно называл это созерцание молитвой и всякое утро, стремясь попасть в Цвингер, пока никого ещё там не было, бежал туда, пред лицо Мадонны, «молиться» и плакать, и немного найдётся в жизни мгновений, которые были бы блаженнее этих слёз…
Я возвратился на родину из-за границы потерявшим почву и уже с надломленной верой в свои идеалы. Земля ползла подо мной неудержимо. Я упорно работал головой, ставя «проблему» за «проблемой», но внутренне мне становилось уже нечем верить, нечем жить, нечем любить. Мною владела мрачная герценовская резиньяция…
Но чем больше изменяли мне все новые боги, тем явственнее подымались в душе как будто забытые чувства: словно небесные звуки только и ждали, когда даст трещину духовная темница, мною самим себе созданная, чтобы ворваться к задыхающемуся узнику с вестью об освобождении.
Во всех моих теоретических исканиях и сомнениях теперь всё явственнее звучал один мотив, одна затаённая надежда – вопрос: а если?
И то, что загорелось в душе впервые со дней Кавказа, всё становилось властнее и ярче, а главное – определённее: мне нужна была не «философская идея Божества», а живая вера в Бога, во Христа и Церковь. Если правда, что есть Бог, значит, правда всё то, что было мне дано в детстве, но что я оставил. Таков был полусознательный религиозный силлогизм, который делала душа: ничего или… всё, всё до последней свечечки, до последнего образка…
- Избранные творения. Слово о смерти - Святитель Игнатий (Брянчанинов) - Религиоведение
- Живое предание XX века. О святых и подвижниках нашего времени - Александра Никифорова - Религиоведение
- Творения. Том 2: Стихотворения. Письма. Завещание - Григорий Богослов - Религиоведение
- Объяснение десяти заповедей, данных Моисею - святитель Николай Сербский - Религиоведение
- Святые отцы Церкви и церковные писатели в трудах православных ученых. Святитель Григорий Богослов. СБОРНИК СТАТЕЙ - Емец - Православие / Религиоведение / Прочая религиозная литература / Религия: христианство
- Евангельское злато. Беседы на Евангелие - святитель Лука Крымский (Войно-Ясенецкий) - Религиоведение
- Культы, религии, традиции в Китае - Леонид Васильев - Религиоведение
- Рассказ паломника о своей жизни - Игнатий Лойола - Религиоведение
- Святые провидцы. Сокровенный дар прозорливости, предсказания и пророчества угодников Божиих - Алексей Фомин - Религиоведение
- Игнатий Лойола. Учитель духовности - Штефан Кихле - Религиоведение