Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы не физические страдания Цукермана, в этой книге не было бы никакого Аппеля. И Цукерман не имел бы гарема хлопочущих вокруг него Флоренс Найтингейл. И он бы не решил в сорок лет стать врачом и не рванул бы в Чикаго, перемазанный обезболивающими мазями с ног до головы. Забудьте про Аппеля. Это книга о физической боли и о вызываемом ею человеческом сострадании. Будь Цукерман в отличной бойцовской форме, ему бы не было нужды вступать в единоборство со своими литературными врагами в еврейском журнале, который он именует «Крайняя плоть». Он бы даже пальцем не шевельнул.
Но поскольку боль не диагностирована, поскольку это какая‐то таинственная боль, мы можем интерпретировать ее как символическую боль, как боль, доставляемую ему разного рода аппелями, далеко не первоклассными женщинами, неудачами в литературной карьере и так далее.
Символическая боль? Что ж, это возможно. Но в его реальном плече. Ведь у него болит реальная шея и реальное плечо. Эта боль его убивает. Беда с этими болями в том, что они никому не кажутся символическими, кроме разве что профессоров литературы.
И каков ваш диагноз?
Мой диагноз: такое случается. Когда я писал эту книгу, я говорил себе: «Мне нужен человек, который когда‐то испытывал хроническую боль, кто прочитал бы эту книгу и сказал: “Да, верно, все именно так и бывает”». Мне хотелось добиться максимально реалистичного и несимволичного изображения боли. Незнание причины боли вовсе не придает ей символический характер, а лишь усугубляет страдания. Нет, конечно, для Цукермана не было бы облегчением узнать, что у него, к примеру, рак. Иногда хуже – знать, а иногда хуже – не знать. Моя книга – о незнании. Сами посудите: диагнозов в этой книге хоть отбавляй. Все остальные всё знают. И все его этим допекают, прямо как Аппель. Все его женщины знают, что с ним такое. Даже трихолог, который лечит его от облысения, знает, отчего он теряет волосы: «чрезмерный стресс». В этой книге полным-полно людей, знающих, что не так с Цукерманом. Так что пусть ему ставят диагнозы его утешители. А я постараюсь в это не вмешиваться.
Конечно, Цукерман в конце книги олицетворяет развернутую метафору: его рот зашит после хирургической операции.
Он сломал челюсть, упав на могильную плиту на запорошенном снегом еврейском кладбище после того, как принял большую дозу обезболивающих и обильно запил их алкоголем. Что же тут метафорического? Такое случается сплошь и рядом.
Но он же вынужден замолчать, полностью. Он не может писать из‐за болей в плече, и он не может говорить из‐за сломанной челюсти.
Еще в 1957 году я опубликован в журнале «Нью-Йоркер» короткий рассказ «Ревнитель веры». Мне было двадцать четыре года, и я был весьма воодушевлен возможностью напечататься. Когда рассказ вышел, он разозлил множество еврейских читателей «Нью-Йоркера». Среди них был видный нью-йоркский раввин, который написал письмо протеста в Антидиффамационную лигу «Бней-Брит» – это, между прочим, достойная организация, которая многие десятилетия боролась в американских судах против дискриминации евреев. Одно предложение из письма того раввина я не забуду никогда. «Вы что‐нибудь делаете, чтобы заткнуть рот этому парню?» Ну, к их чести, они никогда не пытались ничего сделать. США – свободная страна, и никто не ценит этого больше, чем сами евреи. Но я запомнил его фразу. Вы что‐нибудь делаете, чтобы заткнуть рот этому парню? И она вспомнилась мне, когда я работал над книгой. Вот зачем я сломал Цукерману челюсть. Я сделал это для раввина.
То есть вас довольно давно начали обвинять в диффамации?
С самого начала моей писательской карьеры. Эти обвинения, так сказать, выделили меня среди американских собратьев по перу. Меня воспринимали как опасного смутьяна, еще когда я был в пеленках. Странным образом, фурор, вызванный моими первыми публикациями, возможно, и придал моей прозе направление и остроту, которых она в противном случае была бы лишена. Трудно игнорировать подобные нападки, особенно в двадцатичетырехлетнем возрасте. Тогда я совершил две глупости: начал оправдываться и начал защищаться. Очевидно, я до сих пор этим занимаюсь.
И как вы защищались?
Меня приглашали выступить в синагогах и храмах, в еврейских общественных центрах, я выступал и объяснял свою позицию. Когда начиналось обсуждение, люди вскакивали с мест и орали на меня. Но вообще‐то оно было к лучшему. Этими криками из меня вышибли факультет английской литературы. Там ведь были живые люди, которые возбудились от праведного гнева. Им же не курсовую писать о прочитанном – они просто взбесились. Какая неожиданность!
То есть, когда вы написали «Случай Портного», у вас уже был свой круг, так сказать, гневных еврейских читателей?
У меня также был круг благожелательных еврейских читателей. Меня даже читали и неевреи. Что же касается моих еврейских хулителей, то ничто не могло их остановить. Они не складывали оружия, что бы я ни писал. И тогда я подумал: «Ладно, вы этого хотите, вы это получите». И я выпустил Портного, огонь из всех орудий.
А что ваша семья? Как они реагировали?
Вы про нападки на меня? Они были ошарашены. Они были уязвлены. Они много наслушались о моих странностях от наших соседей. Они приходили на лекцию о моем творчестве в местном храме, ожидая, что их сыну выдадут медаль, как это бывало в средней школе. Вместо этого им сообщали с кафедры, что все годы, что я спал в своей кроватке и ел с ними за одним столом, я был евреем-антисемитом, ненавидящим свое еврейское происхождение. Моя мать хватала отца за локоть, не давая вскочить с места, так он злился. Да нет, они молодцы. Они узнавали слишком многих знакомых, чтобы считать, будто людей, каких я описал в своей прозе, нет и быть не может в Нью-Джерси.
То есть ваш отец вовсе не похож на отца Цукермана, который на смертном одре проклинает сына за написанные им книги?
А я никогда и не говорил, что он похож. Вы путаете меня с теми проницательными рецензентами, которые уверены, будто я единственный в литературной истории романист, который ничего не выдумал.
В двух последних ваших книгах Цукерман переживает утрату близкого. В романе «Цукерман освобожденный» у него умирает отец, напоследок назвавший сына «ублюдком». В «Уроке анатомии» умирает мать Цукермана, и у него остается клочок бумаги с написанным ею словом «Холокост».
Она умирает от рака мозга. В больничной палате ее навещает невропатолог и, чтобы понять, на какой стадии болезни она находится, просит написать на листке бумаги свое имя. Дело происходит в Майами-Бич в 1970 году. А она привыкла писать рецепты на карточках, инструкции по вязанию и
- Так был ли в действительности холокост? - Алексей Игнатьев - Публицистика
- Двести лет вместе. Часть II. В советское время - Александр Солженицын - Публицистика
- Social capitalism as the only true socio-economic system - Михаил Озеровский - Публицистика
- По Ишиму и Тоболу - Николай Каронин-Петропавловский - Публицистика
- Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера - Лайонел Дамер - Биографии и Мемуары / Детектив / Публицистика / Триллер
- Живой Журнал. Публикации 2014, июль-декабрь - Владимир Сергеевич Березин - Публицистика / Периодические издания
- Ядро ореха. Распад ядра - Лев Аннинский - Публицистика
- Предел Империй - Модест Колеров - Публицистика
- Девочка, не умевшая ненавидеть. Мое детство в лагере смерти Освенцим - Лидия Максимович - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика