Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды, возвращаясь из магазина, Еремей заметил, что за ним идёт лопоухая, с коротким хвостом, собака и принюхивается к его сумке. «Голодная, наверное», — подумал Еремей, а когда она несмело прошла за ним во двор, он накормил её. Уходя, собака остановилась у калитки, обернулась к Еремею, и посмотрела на него так, словно хотела ему что-то сказать. Через день, когда Еремей снова пошёл в магазин, всё это повторилось, а вскоре, уже наевшись, собака не стала уходить со двора, а садилась на задние лапы и смотрела на него, как на своего хозяина. «Пусть живёт», — решил Еремей и оставил её у себя. С ней у него появились заботы. Если раньше днём он больше сидел на крыльце и ничего не делал, а ночью крепко спал, то теперь надо было ещё и ходить за собакой: кормить её, следить, чтобы она никого не покусала или не напугала детей, а однажды, когда она порезала лапу у магазина, где было много битого от водочных бутылок стекла, он мазал порез солидолом, прикладывал к нему болотный мох. К осени она поправилась, и Еремей стал ходить с ней на реку. По дороге она бежала впереди и всё, что казалось в придорожных кустах подозрительным, облаивала, а на реке, когда однажды на них вышел лось и стал сердито бить копытами в землю, она смело бросилась на него и угнала в тайгу. Сторожила она Еремея и когда он дремал в сделанном на скорую руку шалаше. Уходящая в предзимье осень уже сбрасывала последние в лесу листья, кругом было тихо, а с реки тянуло освежающей прохладой, запах смородины кружил голову, и, наверное, поэтому Еремею казалось, что он не здесь, на реке, в своём шалаше, а где-то в другом месте, где нет ни пьяного соседа, ни заброшенной на окраину посёлка его избушки, ни баб, которых он не понимает. Иногда Еремей видел куски своего прошлого, но он не всегда верил, что это действительно оно, а однажды, когда перед ним встало лицо белоруса Янки, и он вспомнил, как садил его вместо Алдана на цепь, ему стало не по себе. «Не может быть!» — не поверил он в это.
С собакой Еремей стал возвращаться не только в прошлое, но иногда стал заглядывать и в будущее. Правда, и оно было связано только с ней. Собака была сукой, и Еремей стал думать, что он будет делать со щенятами, когда она их принесёт. Утопить их, как делают многие, он не сможет, а раздать соседям — кто их возьмёт. «Оставлю у себя», — решил он.
А собака охраняла Еремея не только на реке, но уже и дома. Особенно она не любила, когда к нему ходили пьяные. Из них она пропускала только соседа, и, видимо, потому, что ходил он к Еремею часто. Однако в избе, когда он раскрывал свою бутылку, она, зло посмотрев на него, уходила на улицу. «О, падла, пьяных не любит!» — бросал он ей вслед, а выпив, как всегда, строго спрашивал Еремея: «Ты за что сидел?» и обзывал его харей бандитской. И если раньше Еремею было всё равно, что он о нём говорит, то теперь он готов был его ударить, и, наверное, не столько за себя, сколько за собаку. «Сам ты падла!» — думал он, глядя на уже пьяного соседа.
Приходил сосед к Еремею всегда без закуски, а когда выпивал, закусывал его сухим луком. «Закусон — во! — смеялся он. — Запах отбивает!» И рассказывал о том, как жена, проверяя по запаху, выпил он или нет, воротит от лука в сторону нос и говорит, что от него пахнет стервой. Однажды с бутылкой водки он принёс селёдку. Когда собака, зло посмотрев на него, собралась уходить, он ткнул селёдкой ей в морду. Собака бросилась на него и укусила ему руку. «А-а, падла!» — заорал сосед и пнул её в бок. Этого Еремей не вытерпел. Широко размахнувшись, он ударил соседа по голове, а когда сосед упал на пол, стал пинать его ногами. Что было потом, Еремей помнил плохо. Пришёл он в себя, когда соседа увезла скорая. Сидел он за столом и пил недопитую соседом водку. К нему жалась собака и тихо скулила.
Непутёвая жизнь
Осень пришла внезапно. Ещё вчера ярко светило солнце, небо было безоблачным, в лесу пели птицы и грелись на солнце бурундуки, терпкий запах кедровой смолы и прелых грибов кружил голову, а сегодня с утра потемнело небо и пошёл дождь со снегом, а вечером, с похолоданием, всё укрылось в густой снежной завесе. За ночь снег растаял, а когда пришло новое утро, хмурое и ветреное, лес уже сбрасывал последние листья, попрятались бурундуки, смолкли птицы.
В доме Семёна было холодно, в трубе нетопленой печи гудел ветер, а когда он бил по окнам, звенели стёкла и скулила собака.
— Да замолчи ты! — ругался на неё Семён.
Настроение у него было плохое. Обычно в такую погоду к нему приходили тяжёлые думы о не так прожитой жизни, всплывали в памяти мрачные картины ухода от жены, когда на прощанье, чтобы помнила, он выбил ей зубы; поездки в Тюмень к матери, откуда он, беспробудно пропьянствовав два месяца, вернулся обратно, не оставив ей ни копейки; и всего того, что было потом и в грязных кабаках, и у дешёвых проституток, после которых тошнило, и у корешей, которых он ненавидел, но держался за них, потому что держаться было не за кого. Всё это прошло, осталась горечь от воспоминаний и никому не нужная старость. От слабости уже часто темнело в глазах и хватало сердце. «И на похороны не придёт», — думал он о жене, когда казалось, что вот он — конец, рядом.
А жена жила в соседнем посёлке, и жила неплохо. Дочь, Варю, уже подняла на ноги, а двое детей от нового мужа заканчивали школу. «Ведь и я так мог прожить», — думал Семён, и от обиды, что прожил не так, хотелось плакать.
А ведь всё начиналось хорошо. С женой он познакомился в праздничной компании у соседа. Был он тогда молод, хорошо сложен, нос, который сейчас высох в кривую сосульку, был по-кавказски с красивой горбинкой, глаза не были цвета прокисшего студня, в них горел огонь и сверкало пламя, да и в плечах он был — чуть не в сажень. Это сейчас они высохли, а ключицы стали похожи на две сухие мозоли. На вечере громко играла музыка, пили вино и шампанское, когда шли танцевать, казалось, танцевали не парами, а одним весёлым кругом. В одном из них Семён поймал её за руку и, бесцеремонно прижав к себе, закружился с ней в вальсе. Когда танец закончился, она оттолкнула его от себя и сердито спросила: «Ты со всеми так танцуешь?» «Только с такими, как ты!» — рассмеялся в ответ Семён. Звали её Люба, и первое, что бросилось в глаза: у неё были красивые, как ландышевый лепесток, губы и толстые в дугу брови. В тот вечер Семён увёл её к себе, а утром не отпустил, оставив её, как тогда казалось, навсегда. Это всё, что сохранила ему память светлого о жене. Дальше всё было словно в тяжёлом сне, после которого, как с похмелья, болит голова и не хочется ничего делать. Табором повалили в дом кореша, они сладко ели, много пили, не обращая внимания ни на жену, ни на родившуюся уже Варю, драли пьяные глотки, драл с ними глотку и Семён. «Или твои дружки, или я!» — наконец не вынесла этого Люба. Выбил ей зубы на прощание Семён в пьяном виде, а когда проснулся утром у кореша, особых угрызений совести не чувствовал и ни в чём не каялся. Тогда ему казалось, что жизнь его только начинается, в ней много разных дорог, и от того, что случилось, их не убавилось.
К матери в Тюмень он поехал, не раздумывая, зачем, и накордебалетил там такого, что ей, наверное, до сих пор икается в гробу. Купил подвернувшегося под руку «Жигулёнка» и стал катать её по городу. Тогда ей было уже за шестьдесят, она плохо видела, и зачем сын катает её по городу, не понимала. В машине её тошнило, а на колдобинах, где Семён не сбавлял газу, подбрасывало, как куклу. «Господи, — не понимала она, — и зачем тебе эта легковушка?» «Жить хорошо, мамаша, никому не запретишь!» — смеялся в ответ Семён. После того, как мать наотрез отказалась кататься на легковушке, он стал катать на ней старых дружков. К вечеру, почти каждый день, выезжали за город, где жгли костры, жарили шашлыки и пили водку. О том, что с Любой разошёлся, матери Семён не говорил, по его словам, она с Варькой в это время была по путёвке в Крыму. «И где вы деньжищ-то столько берёте? — не понимала мать. — Она по Крыму катается, ты здесь». У Семёна и на это был тот же ответ: «Жить хорошо, мамаша, никому не запретишь!» Так как не запретишь никому жить и плохо, наконец, по-пьяни Семён не вписался в поворот и врезался в телеграфный столб. Хорошо, столб оказался деревянным и старым, срезал его Семён, как бритвой, и хотя машина пошла на металлолом, все в ней остались живы. После штрафа за столб денег осталось только на обратную дорогу, и поэтому, не оставив матери ни копейки и не попрощавшись с нею, Семён вернулся на Колыму. Мучила его совесть за этот свинский поступок только в самолёте. Уходил он от матери тайно и ночью, когда, как он думал, она спит. Однако при выходе из дома в окне её вспыхнул свет, и, обернувшись, Семён увидел, как она плачет. Забыл он об этом в Магаданском аэропорту, как только встретил дружка и закатил с ним на двое суток в ресторан, и вот только сейчас, когда пришла старость, словно поднявшись из могилы, мать опять стояла перед ним в окне и плакала. «Господи, и за что я её тогда обидел?» — спрашивал себя Семён, и ему хотелось вернуться в Тюмень, прийти на могилу матери и горько выплакаться.
- Право на легенду - Юрий Васильев - Советская классическая проза
- Набат - Цаголов Василий Македонович - Советская классическая проза
- Чудесное мгновение - Алим Пшемахович Кешоков - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Ставка на совесть - Юрий Пронякин - Советская классическая проза
- Дождливое лето - Ефим Дорош - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Суд идет! - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Волки - Юрий Гончаров - Советская классическая проза