Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы подходим к пруду и, держась друг за друга, спускаемся на лед.
– Здесь я когда-то каталась на коньках.
– Совсем не нужно коньков, чтобы кататься, – заявляет Гумилев и начинает выделывать ногами замысловатые фигуры, подражая конькобежцам, но, поскользнувшись, падает в сугроб. Я стою над ним и смеюсь, он тоже смеется и не спешит встать.
– Удивительно приятно лежать в снегу. Тепло и уютно. Чувствую себя настоящим самоедом в юрте. Вы идите себе домой, а я здесь останусь до утра.
– Конечно, – соглашаюсь я. – Только на прощание спрошу вас:
В самом белом, в самом чистом саванеСладко спать тебе, матрос?
И уйду. А завтра
Над вашим смертным ложемВзовьется тучей воронье…
Но он уже встает, забыв о своем желании остаться лежать в сугробе до утра, отряхает от снега доху и спрашивает недовольным тоном:
– Почему вы цитируете Блока, а не меня?
Мы выбираемся на берег. Еще день и совсем светло. Но на бледно-сером зимнем небе из-за снежных деревьев медленно встает большая круглая луна. И от нее в саду еще тише, еще пустыннее. Я смотрю не отрываясь на луну. Мне совсем не хочется больше смеяться. Мне грустно, и сердце мое сжимается, как от предчувствия горя. Нет, у меня никогда не будет горя! Это от луны, – уговариваю я себя. И будто бессознательно желая задобрить луну, протягивая к ней руки, говорю:
– Какая прелестная луна!
– Очень она вам нравится? Правда? Тогда мне придется… Вы ведь знаете, – важно заявляет он, – мне здесь все принадлежит. Весь Таврический сад, и деревья, и вороны, и луна. Раз вам так нравится луна, извольте…
Он останавливается, снимает оленью ушастую шапку и отвешивает мне церемонный поклон:
– Я вам луну подарю. Подарок такой не снился египетскому царю.
<…> Сделав мне такой царский подарок, Гумилев не забыл о нем, а часто вспоминал о своей щедрости.
– Подумайте только, кем вы были и кем вы стали. Ведь вам теперь принадлежит луна. Благодарны ли вы мне? [23; 49–50]
Ирина Владимировна Одоевцева. В записи А. Колоницкой:
Конечно, я могла бы, как говорится, «распушить хвост» и рассказать о нашем романе. Ведь в пользу этого говорит «Лес», да и вообще наши отношения. Ну да, был влюблен, но ведь он во многих бывал влюблен. Мы все тогда повторяли строчку М. Кузмина: «И снова я влюблен впервые, навеки снова я влюблен». Сколько у него было этих влюбленностей – не счесть [14; 118].
Аделина Адалис
Лев Владимирович Горнунг:
Богомазов рассказал, что с первого дня своего пребывания в Москве (в 1919 г. – Сост.) Гумилев заинтересовался поэтессой Адалис. Она жила во Дворце искусств (дом графини Соллогуб на Поварской) в нежилых, обставленных старинной мебелью комнатах. Он чуть ли не в первый день отправился к ней. Пустой дом на ночь запирался снаружи: и парадное, и ворота. В полночь Адалис слышит сильный стук в стену камнем и громкий голос. Зовут ее по имени. На вопрос: «Кто это?» – следует ответ:
– Это Гумилев. Я хочу к Вам войти.
– Дом заперт снаружи.
– Откройте окно!
Замерзшее окно открывается, Гумилев вполне успешно залезает по водосточной трубе и своей отважностью сразу пленяет сердце Адалис. Так он просидел у ее ног всю ночь в изысканных разговорах [10; 184].
Николай Степанович Гумилев. В записи О. А. Мочаловой:
Адалис – слишком человек… [22; 282–283]
Нина Берберова
Нина Николаевна Берберова (1901–1993), писательница, мемуаристка:
27 июля (1921 г. – Сост.) я вошла в дом Мурузи минут за десять до начала вечера стихов. Я прошла прямо в гостиную, где Г. Иванов подошел ко мне и, узнав, что мой конверт «где-то имеется», подвел меня к Гумилеву. Он взглянул на меня светлыми косыми глазами с высоты своего роста. Череп его, уходивший куполом вверх, делал его лицо еще длиннее. Он был некрасив, выразительно некрасив, я бы сказала, немного страшен своей непривлекательностью: длинные руки, дефект речи, надменный взгляд, причем один глаз все время отсутствовал, оставаясь в стороне. Он смерил меня глазом, секунду задержался на груди и ногах, и они оба вышли, закрыв за собой дверь. <…>
Гумилев вышел из дверей и подошел ко мне. Я встала. Стихи годились, то есть всего четыре строчки из всего принесенного. Вот эти («И буду жадно я искать») – он держал листочки в длинных своих пальцах. «И, пожалуй, еще это: север – клевер, мороз – овес».
В зале, где сидела публика, человек двадцать пять, Г. Адамович уже читал «Мария, где вы теперь?», и я пошла слушать. Все во мне вдруг угомонилось. Я почувствовала, что в полном ладу и с собой, и со всем, что меня окружает. Я шагнула куда-то, и теперь спокойствие наплывало на меня и накрывало меня волной.
Сразу после того, как чтение закончилось <…>, Гумилев пригласил меня выпить чаю. Нам подали два стакана в подстаканниках и пирожные. («Покойник был скупенок, – говорил мне впоследствии Г. Иванов, – когда я увидел, что он угощает вас пирожными, я подумал, что дело не чисто».) Никто не подошел к нам. Мы сидели одни, в углу большой гостиной, и я догадывалась, что подходить к Гумилеву, когда он сидит с облюбованной им особой женского пола, не полагается: субординация. Об этой субординации Гумилев сразу и заговорил:
– Необходима дисциплина. Я здесь – ротный командир. Чин чина почитай. В поэзии то же самое, и даже еще строже. По струнке!
Я ничего не говорила, я слушала с любопытством, тщетно ища в его лице улыбку, но был только отбегающий глаз и другой, с важностью сверлящий меня.
– Я сделал Ахматову, я сделал Мандельштама. Теперь я делаю Оцупа. Я могу, если захочу, сделать вас.
Во мне начала расти неловкость. Я боялась обидеть его улыбкой и одновременно не могла поверить, что все это говорится всерьез. Между тем, голос его звучал сухо, и лицо было совершенно неподвижно, когда он умолкал. И затем опять начиналась речь, похожая на лай. <…>
Мы сидели рядышком, на вид совершенно смирно, но между нами вспыхивали искры недружелюбия. Он заговорил опять:
– У меня студия в Доме Искусств. Там я учу молодых поэтов (он выговаривал поатов) писать стихи. Я научу вас писать стихи. Вы писать стихи не умеете.
– Спасибо, Николай Степанович, – сказала я тихо, – я непременно поступлю к вам в студию.
– Кто ваш любимый поэт? – внезапно вылаял он.
Я молчала: мне не хотелось лгать, это был не он.
Он взял мою руку и погладил ее. Мне захотелось домой. Но он сказал, что хочет завтра пойти со мной гулять по набережным. Он, с тех пор как вернулся в Петербург, все ходит смотреть и насмотреться не может. Камни гладит. У урны в Летнем саду, в три часа. Хорошо? Я тоже гладила камни в эти недели.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Гений кривомыслия. Рене Декарт и французская словесность Великого Века - Сергей Владимирович Фокин - Биографии и Мемуары / Науки: разное
- Казнь Николая Гумилева. Разгадка трагедии - Юрий Зобнин - Биографии и Мемуары
- 50 знаменитых прорицателей и ясновидящих - Мария Панкова - Биографии и Мемуары
- Вячеслав Леонидович Кондратьев - об авторе - Вячеслав Кондратьев - Биографии и Мемуары
- Нашу Победу не отдадим! Последний маршал империи - Дмитрий Язов - Биографии и Мемуары
- Александр III - Иван Тургенев - Биографии и Мемуары
- Волшебство и трудолюбие - Наталья Кончаловская - Биографии и Мемуары
- 10 храбрецов - Лада Вадимовна Митрошенкова - Биографии и Мемуары / Историческая проза / О войне
- Демокрит - Бронислава Виц - Биографии и Мемуары
- Симеон Полоцкий - Борис Костин - Биографии и Мемуары