Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Филимонов! — обращался он к своему товарищу по лавке, — почему Карамзин сказал: «раздался звук вечевого колокола» и «дрогнули сердца новгородцев»*, а не «звук вечевого колокола раздался» и «сердца новгородцев дрогнули»?
— А почем я знаю! я у него в голове не был!
— Чудак! потому что так сильнее! «Раздался!», «Дрогнули» — тут натиск есть. Надо, чтобы именно эти, а не другие слова сразу поразили читателя!
И затем он опять весь уходил в учебник, зажимал себе уши и мерно покачивался всем корпусом.
Но во время классов тетрадки и книги всегда лежали перед ним закрытыми. Подобно фокуснику, производящему опыты магии на ничем не покрытом столе, он, казалось, говорил учителю: смотри! я беспомощен! ни под лавкой, ни на лавке у меня ничего нет, а попробуй-ка спросить меня! И учитель понимал это и как бы магнитом влекся к Нагорнову.
Вызывает, например, русский учитель:
— Господин Осликов! «Осел и Соловей» — какая это часть речи?
— Глагол-с.
Миша Нагорнов мгновенно весь просветляется и ест учителя глазами.
— Извольте спрягать!
— Я осел и соловей, ты осел и соловей, он…
Осликов умолкает, замечая, что учитель подставил ему ножку. Нагорнов просветляется больше и больше.
— Господин Нагорнов! объясните господину Осликову, какая часть речи «Осел и Соловей»?
— «Осел и Соловей» — это заглавие одной из самых нравоучительных басен дедушки Крылова. Это не часть речи, а соединение трех слов, из которых два: «осел», «соловей» — суть имена существительные, а третье «и» — союз.
— Садитесь, господин Нагорнов, а вы, господин Осликов…
И так далее.
Одним словом, между воспитателями и учителями, с одной стороны, и Нагорновым — с другой, образовалась непрерывная симпатия, и что́ всего важнее, образовалась совершенно естественно. Но за всем тем, Миша не подольщался и не шпионствовал, — качества, которые особенно не нравятся товарищам. Он и в этом смысле мог бы считаться образцом, потому что угадывал сущность устава не только по отношению к начальству, но и по отношению к товариществу. Он сразу поставил себя таким образом, что никто ни в чем не мог его обвинить. Всякий видел, что Миша чист, как хрусталь, что он не предумышленно хорошо ведет себя и учится, а потому что иначе вести себя и учиться не может. Часто он даже помогал ленивым и тупым, — объясняя перед классом урок, переводя заданный отрывок из «De viris illustribus»*[319], решая математические задачи и проч., но ни подсказывать, ни иным образом фальшивить не соглашался ни за что. Он даже лавку выбрал такую, на которой сидели юноши разумные, не нуждавшиеся в подсказыванье, и был бесконечно счастлив, что может без помехи всецело предаваться почтительному и радостному услеживанию за выражением глаз и рта учителя.
— Подлец ты, Нагорнов! — брякнет от времени до времени Осликов, в устах которого слово «подлец» не имело, впрочем, никакого сознательно ругательного значения, — «Солитер» (так звали в «заведении» учителя русской грамматики по причине неимоверно длинного его роста) капкан в некотором роде человеку ставит, а тебе и горя мало. Еще радуется, выскакивает!
— Послушай, душа моя! — ответит Нагорнов, — не могу же я, наконец! Чем же я виноват, что Амплий Васильевич ко мне обращается?
И Осликов удовлетворяется этим объяснением, ибо, в сущности, сам сознает, что Нагорнову нельзя иначе и что, с другой стороны, и «Солитеру» тоже ничего иного не остается, как обратиться за разрешением вопроса не к кому другому, а к Нагорнову, у которого от природы все разрешения на лице написаны.
Когда в заведении происходили так называемые «истории», никто из товарищей никогда не мог наверное определить, участвовал ли в них Нагорнов или уклонился от участия. Скорее всего, что в такие торжественные минуты об нем совсем переставали думать. Как-то само собой разумелось, что Нагорнову тут быть не для чего, что это совсем не его дело. Тем не менее, приготовляясь к «истории», от него не скрывались и свободно развивали перед ним проекты классных возмущений, не опасаясь, что он сошпионит. И действительно, он не только не шпионил, но, заодно с другими, выносил на себе последствия «историй».
— Eh bien, Nagornoff, mon ami! nous savons parfaitement que vous n’avez pas pris part dans cette vilaine histoire! Soyez dons sincère, mon enfant! Racontez-nous, comment cela s’est passé![320] — уговаривал его мсьё Петанлер, залучив куда-нибудь в уединенную комнату.
— Pardonnez-moi, monsieur, j’ai été coupable comme les autres![321] — отвечал Миша, то краснея, то бледнея под гнетом насилия, которое он должен был сделать над собой, чтобы наклеветать самому на себя.
— Vous mentez, mon ami, vous qui ne mentez jamais! Prenez garde, cher enfant! n’entrez pas dans cette voie pernicieuse qui a déjà gâté la carrière de maint jeune homme![322]
— Je vous assure, monsieur, que je ne mens pas![323]
Нагорнова отпускали, но он явственно слышал, как мсьё Петанлер, хотя и ничего от него не добившись, все-таки вслед ему говорил: va, généreux jeune homme![324]
Таким образом, даже самые «преступления» не только не пятнали его, но даже служили на пользу, сообщая ему, в понятиях начальства, оттенок чего-то рыцарского.
— Так как я не могу верить, чтобы воспитанник Нагорнов участвовал в вашей недостойной шалости, то, лишая весь класс отпуска в следующее воскресенье, я для господина Нагорнова делаю исключение! — сказал однажды инспектор, после одной из подобных историй.
Но Нагорнов твердою стопой вышел из рядов и решительно произнес:
— Позвольте и мне разделить участь моих товарищей!
Инспектор ласково взглянул на него, потрепал по щеке и,
прошептав: «Toujours le même! toujours bon et généreux!»[325] — проследовал в свои апартаменты.
Просьба первого ученика была удовлетворена, и он разделил участь своих товарищей.
Анну Михайловну такие истории всегда приводили в волнение. Во-первых, они лишали ее случая видеть Мишу в воскресенье дома, и во-вторых, она, как женщина, постоянно трепетала, как бы Миша как-нибудь в солдаты не угодил.
— Какие-нибудь негодяи, мерзавцы кашу заварят, — жаловалась она, — а наш терпи! Их домой не пускают — и нашего не пускают! их в солдаты — и нашего в солдаты!
Но защитником Миши в этих случаях являлся сам Семен Прокофьич.
— Что касается до солдатов, то ты это чересчур хватила, — говорил он, — а относительно товарищества вот что́ скажу: товарищей тоже выдавать не следует. Почем знать, кто чем в будущем сделается? Может, прохвостом, а может, и с неба звезды хватать станет! Ты его теперь выдашь, а он в свое время тебе припомнит: а помнишь ли, скажет, любезный друг, как я перед учителем дубина дубиной стоял, а ты в ту пору надо мной фривольничал? Так-то вот.
— Все же таки…
— И все-таки ничего. Без ума головорезничать наш Михайло Семеныч не станет — не таков он у нас, — а держаться около товарищей полезно и нужно, — это я всегда скажу. Нынче такое время, что не знаешь, с кем говоришь и к кому завтра под начало попадешь. Уж я на что старик — и то берегусь. Сегодня он по тротуару гремит, а завтра он начальником над тобой будет. Ты ему сегодня, покуда он по тротуару гремит, сгрубил, а завтра он тебя в бараний рог согнет… Вот тут и угадывай!
Соображения эти несколько успокоивали Анну Михайловну, и едва успевали отобедать, как она уже летела в «заведение», завернув в салфетку пирог с сигом, до которого в эти дни, разумеется, никто не дотрогивался. И умиление ее возрастало до крайних пределов, когда сам Петанлер, узнав о ее приезде, подходил к ней и говорил:
— Ваш сын, сударыня, — это утешение родителей, слава заведения и гордость товарищей!
Судебная реформа* произвела в «заведении» необыкновенное, почти отуманивающее действие, особливо с той минуты, когда на деле последовало открытие новых судов, и ученики увидели их лицом к лицу. Витии гремели, присяжные заседатели глядели беспомощно и метались словно в предсмертной агонии; судьи старались казаться бесстрастными. В публике ходили слухи о каких-то баснословных кушах*, о каких-то компаниях, составляющихся с целью наипоспешнейшего ободрания клиентов. Говорили, что из Москвы нарочно приезжал какой-то грек* и предлагал разостлать по всей России такую паутину, чтобы ни один клиент не мог миновать ее, а раз попавшись, не мог бы из нее выпутаться.
— Позвольте, однако ж, — спорили в публике, — ежели всех клиентов сразу умертвить, — что ж останется в будущем?! Ведь это значит подрывать будущее!
— Какое там еще будущее! — отвечали спорщикам, — во-первых, клиент бессмертен: сегодня умерщвлен один, завтра народится другой; во-вторых, ежели переведется клиент, разве нельзя фабрикацией гороховой колбасы заняться или по железнодорожной части куски рвать? Тут, батюшка, каждая минута дорога!
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 19. Письма 1875-1886 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Барин и слуга - Клавдия Лукашевич - Русская классическая проза
- Иногда - Александр Шаров - Русская классическая проза
- Пути-дороги гастрольные - Любовь Фёдоровна Ларкина - Прочие приключения / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза
- Аэростаты. Первая кровь - Амели Нотомб - Русская классическая проза