Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в то же время мемуаристка страшилась публичного обсуждения собственной жизни. Представление себя в качестве Надежды Андреевны Дуровой разрушало объективирующее повествование, соединяло две текстуальные и гендерные половинки Я и делало ее объектом публичного любопытства и суда. В записках «Год жизни в Петербурге…» она неоднократно описывает всеобщее внимание к своей особе. «Снова любопытство и внимание всех были обращены ко мне одной, и опять дамы, делавшие мне замысловатые вопросы, стали делать их, и, как видно в угодность своим приятельницам, о таких уже вещах, что я была в большом затруднении, как отвечать. Долговременная привычка говорить и поступать сообразно своей роли в свете делала для меня вопросы их смешными и дикими вместе» (507).
Любопытство публики к писательской жизни, стремление видеть в реальном человеке черты созданных им героев было, конечно, общей чертой тогдашней (и не только тогдашней) литературной жизни.
Ю. М. Лотман в биографии А. Пушкина замечает, что «…тот статус „поэта“, который был утвержден романтической традицией и с которым неизбежно приходилось сталкиваться Пушкину ежедневно, обороняясь от пошлого любопытства окружающих, пытавшихся подчинить живого писателя меркам привычных литературных штампов, сделался для него нестерпимым. <…> Положение его в обществе напоминало то, о котором он писал Дельвигу из Малинников: „Соседи ездят смотреть на меня, как на собаку Мунито (дрессированная собака. — Ю.Л.)“»[332].
Еще более уязвимо было положение женщины, решившейся писать. Елена Ган, обсуждая эту проблему в повести «Суд света», говорит, что для провинциальной толпы женщина-писательница — чудовище, которое «приглашали напоказ, как пляшущую обезьяну, как змея в фланелевом одеяле»[333]. Эта проблема очень сильно задевала саму Ган: она неоднократно жаловалась в письмах на то, что окружающие ее люди видят в ней всегда автора и относятся так, будто она литературный персонаж, живущий по законам романтического текста. «Если б ты знала, — пишет она в письме подруге, — как мне противно мое название femme-auteur, сколько клевет и неприятностей навлекает оно мне. Никто не хочет понять, что я с пером в руках и я в моем быту домашнем — совершенно двойственное существо»[334].
Конечно, если сравнивать ситуацию Пушкина (или вообще мужчины-писателя) и Ган, то в последнем случае принадлежность к женскому полу является «отягчающим обстоятельством», так как для критики и широкой публики пишущая женщина была не «печальным сумасбродом», а «уродливой прихотью природы, выродком женского рода»[335], как характеризует ее в «Суде света» собрат по перу, поэт (!).
Положение Дуровой было по понятным причинам еще более экстраординарным: не только ее авторство, но, конечно, в первую очередь ее половая двойственность, неопределенность вызывали нездоровое любопытство, многочисленные примеры которого можно найти в «Годе жизни в Петербурге…». Для публики (представленной в тексте почти исключительно женщинами) она своего рода «выходец с того света» (523), «настоящий дикарь» (533).
Она безусловно тяготится этой ситуацией, которая заставляет ее выйти из «роли, обратившейся уже в природу» и каким-то образом мотивировать и свою «мужественность», и свою «женственность».
Мужское имя, внешний вид (прическа и пр.), одежда, привычка говорить о себе в мужском грамматическом роде делают ее незаметной в мире мужчин[336]. Публичность новой для нее авторской роли (под именем Надежда Дурова) выводят на свет божий и подчеркивает ее трансвестизм — и в то же время это в определенном смысле главная причина популярности, в которой в качестве автора она заинтересована. Ее знакомая советует ей для увеличения популярности еще более подчеркнуть свою экстравагантность: «— На вашем месте я одевалась бы иначе, я не надевала бы ни сюртука, ни фрака. — Я расхохоталась. — <…> Что ж бы носили вы, если б были мною или на моем месте, как говорите вы, в чем ходили б вы? — В венгерке! Этот воинственный наряд очень шел бы к вам и давал бы какой-то необыкновенный вид!.. А теперь в вашем сюртуке, между столькими дюжинами сюртуков всякий примет вас за мужчину! — Тем лучше, я только этого и хочу!» (519).
Суть по-своему весьма неглупого совета в том, чтобы придать одежде явный статус маскарадного костюма, который сразу бросался бы в глаза. Но позиция Дуровой в этом контексте выглядит очень непоследовательной и амбивалентной.
Она рассержена любопытством и публичным вниманием, она не хочет демонстрировать себя в качестве гендерной диковины, но, с другой стороны, она провоцирует такое отношение самой публикацией Записок и настаиванием на том, что это автодокументальный текст, а не роман, не вымысел.
Отождествление публикой автора и героя, против чего так протестуют в вышеприведенных цитатах А. Пушкин и Е. Ган, мешает Дуровой, но и является для нее необходимым условием правильной установки чтения.
Можно держать пари один рубль против тысячи, что всякий, кто читал мои Записки, при свидании со мною очень удивляется, что не находит во мне того интересного семнадцатилетнего существа, плакавшего на могиле Алкида; ни того юношу-гусара в белом доломане, ни даже того молодого улана, которого заносчивый конь уносит в бурный поток. Теперь нет уже ничего похожего на это; им дела нет, что этому прошло так много времени, что тридцать лет имеют свою власть и свой вес. Что им за надобность! Они видят только, что человек, перед ними стоящий и о котором говорят, что этот Александров не похож на того, который столько заинтересовал их в своих Записках; и вот эти-то люди, по крайности большая часть их, верят глупцам, которые называют книгу мою романом (539).
Последовательно утверждая, что ее книга не роман, то есть не вымысел, Дурова тем самым настаивает на тождественности героя (мужского), нарратора (женского) и автора реального человека, в котором при этом обнаруживается половая двойственность или неопределенность. «Modo vir, modo foemina» («то мужчина, то женщина» — лат.) — этот эпиграф из Овидия Пушкин предпослал своему предисловию к публикации отрывка из Записок Дуровой в «Современнике».
Раздражение Дуровой по поводу ситуации, в которую она сама себя поставила, решив опубликовать Записки, насквозь пронизывает ее заметки «Год жизни в Петербурге или Невыгоды третьего посещения». Это раздражение она адресует светскому обществу и особенно женской его части. Ведь, как ни странно, именно женщины — ее публика, основные читатели данного текста (что следует из «Года жизни…»), и они же — основные адресатки ее Записок.
Предлагая последние для издания Пушкину, Дурова пишет: «Купите, Александр Сергеевич! Прекрасное перо ваше может сделать из них что-нибудь весьма занимательное для наших соотечественниц» (письмо от 5.08.1835, курсив мой. — И.С.)[337].
В то же время в тогдашнем литературном контексте, как кажется на первый взгляд, Записки Дуровой соотносятся с традицией такого сугубо «мужского» жанра, как военные мемуары.
Отмечая, что военные мемуары (наряду с жанром сентиментального журнала в духе Стерна) были главной традицией, на которую опиралась Дурова, Мэри Зирин уточняет, что «отношение „Кавалерист-девицы“ к этому жанру скорее может быть обозначено как отталкивание, чем как следование канону; дневник женщины-кавалерийского офицера по определению был sui generis»[338].
Особенно необычна по сравнению с существовавшей тогда жанровой моделью военных мемуаров первая часть — «Детские лета мои», где рассказывается история девочки, которая пришла к решению «перестать быть женщиной» и уйти в мужской военный мир. Но и вторая часть, повествующая собственно о ее военном опыте, только на первый взгляд более традиционна. Как пишет Б. Смиренский, «„Записки“ кавалерист-девицы Н. Дуровой относятся к жанру военных мемуаров, но имеют и некоторые отличия. <…> В отличие от публицистического характера большинства военных записок, Дурова наибольшее внимание уделяет последовательному изложению событий, пропущенному сквозь призму личных переживаний»[339].
Как названное исследователем отличие текста Дуровой от жанрового канона, так и другие, о которых пойдет речь ниже, на мой взгляд, в немалой степени определяются гендерной позицией автора.
Текст обозначен как Записки — очень обычное, наиболее частое для того времени жанровое обозначение. Воспоминания военных, участников антинаполеоновской кампании, обычно определялись подобным аморфным в жанровом отношении названием, например «Краткие записки адмирала А. Шишкова, веденные им во время пребывания его при блаженной памяти Государе Императоре Александре Первом в бывшую в 1812 и последующих годах войну» (1830), «Записки о походах 1812 и 1813 годов от Тарутинского сражения до Кульмского боя» В. С. Норова (1834), «Записки о походе 1813 года» А. И. Михайловского-Данилевского (1834), «Походные записки артиллериста» И. Т. Радожицкого (1835) и т. п.[340]
- История моды. С 1850-х годов до наших дней - Дэниел Джеймс Коул - Прочее / История / Культурология
- Русское масонство в царствование Екатерины II - Георгий Вернадский - История
- Отпадение Малороссии от Польши. Том 1 - Пантелеймон Кулиш - История
- История России с древнейших времен. Том 27. Период царствования Екатерины II в 1766 и первой половине 1768 года - Сергей Соловьев - История
- Блог «Серп и молот» 2019–2020 - Петр Григорьевич Балаев - История / Политика / Публицистика
- Тайны дворцовых переворотов - Константин Писаренко - История
- СССР и Россия на бойне. Людские потери в войнах XX века - Борис Соколов - История
- Почему Европа? Возвышение Запада в мировой истории, 1500-1850 - Джек Голдстоун - История
- Император Лициний на переломе эпох - Борис Коптелов - История
- Гитлер против СССР - Эрнст Генри - История