Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И слезы текли по его багровым щекам, и его добрая голова клонилась жесткой кабаньей щетиной.
Старый бондарь, к счастью, подоспел во-время. Он собирал перед отъездом рыболовные снасти и видел все: ей вовсе не нужно было прыгать с лодки, за которую он ручался собственной головой. Она умела грести и править не хуже его.
В густом чертополохе сумятицы пронеслось это утро. Когда девушку перенесли в больницу и события разъяснились, светило время полудня. Она пришла в себя окончательно, и я вошел в эту белую комнату из мужской палаты, где лежал Поджигатель: кровь непрерывно шла из носа бедняги, он очень ослаб, и его просили не беспокоить.
Девушка лежала неподвижно. Голова ее, с еще влажными волосами,
глубоко ушла в подушку, глаза, бессильно полузакрытые в забытьи, не узнавали никого. Какой-то старый, очень поживший человек с растрепанной чолкой на лбу сидел на кровати и тихонько гладил ее слабые длинные пальцы. Я едва узнал Живописца, не повернувшего головы на мои шаги и на мой осторожный шопот.
Тишина светлела от стен, от белой кровати, от заостренных черт лица, погруженного в тени подушки. Потом все оборвалось... Едва я подошел к ее изголовью, как девушка широко раскрыла глаза. Увидев меня, она отшатнулась к стене, неожиданно забилась всем телом и, словно защищаясь, с глазами в горячечном бреду, полная рыданий, ужаса и боли, вытянула руки и закричала отчаянным раздавленным криком.
- Нет, нет! - билась она, обнимая брата, прячась за него. - Не хочу, не хочу... Спасите, Шурик, спасите! Ну, спаси же меня, спаси! - и что-то еще, чудовищное, нелепое, переходящее в плач и бессилие, из чего вырывалось торопливое: - Он... он... он убил меня! Спаси же меня! Нет, нет... Спасите, спасите!
Она рвалась, плакала, хохотала и, пряча голову в плечах брата, как маленькая девочка ночью от грубого кошмара, навалившегося из темных пещер утробного бытия, кричала что-то страшное. Она кричала не переставая. Прибежали сиделка, врач, какие-то люди в белье, а Живописец, с перекошенным от ненависти лицом, вытолкал меня за дверь.
Норд-ост качал землю и гнал деревья... В этот день кончилась дружба поколения, продолжало бродить вино, а из комнаты коммуны в управлении "Абрау-Дюрсо" с десятичасовой машиной навсегда исчезли Винсек и Овидий, оставивший мне краткую записку. В ней было всего несколько строк. "Нет слов, - торопливо плясал чернильный карандаш, - нет и оправданий. Вы знаете все. Знайте и то, что я любил и люблю ее больше жизни. Я запутался, но я был искренен до конца. Не могу оставаться здесь ни минуты, тоска и ужас гонят меня, поймите, что пережито, когда узнал... Может быть, она простит и поймет. Если так, пошлите телеграмму. Я хочу увидеться
с вами до отъезда. Сам уехать отсюда уже не могу, не увидевшись с ней... Дорогой, верный друг, добрый философ, прощайте!" К записке он приложил адрес: соседний город, улица, дом...
Пустая комната, ветер за окнами, конец... У себя под подушкой я нашел несколько стихотворений, оставленных мне на память.
Прощай, прощай!
Вечером садовый рабочий с виноградников Дюрсо принес к нам светлое дамское пальто, найденное у бахчей караульщицей. А еще позднее Константин Степанович вошел на цыпочках в комнату и положил мне на стол плотный конверт. Письмо Живописца... Да, да, навсегда...
Конверт выскользнул из моих рук и упал на пол. Я не поднял его. Я поднялся с кровати, прошел коридор, лестницу и постучался в ту комнату, где столько дней дышала и смеялась она. Никто не ответил. Над белой нежной кроватью, прикрытой кружевами, среди военных плакатов и чертежей разобранной винтовки, на изящной полочке, из горла шампанской бутылки свисала лиловыми блестящими листьями засохшая уже ветка скумпии...
Чистая девичья постель. На неизмятой подушке прохладно белело выглаженное белье, тонкое, как паутина. А сверху - прекрасные столовые салфетки, точь-в-точь как те, что вмешались в мою дружбу с одним старым фронтовым товарищем.
Но я не коснулся этого полотна. Я потянулся к ветке. И я оторвал два листка и приложил их к письму - на память о последних днях той отлетной баснословной поры, которая бывает один лишь раз, не возвращается никогда и называется так, как каждому вольно будет назвать.
Повествование восьмое
ПРОБКА ЛЕТИТ В ПОТОЛОК
"Шампанское Абрау-Дюрсо по своему качеству стало наравне с лучшими французскими марками. В отношении тонкости и продолжительности игры оно также не отличается от лучших заграничных марок, и только встречающиеся иногда дефектные пробки заставляют в этом отношении желать улучшения".
Из доклада.
38
Он был искателем счастья, он бегал за ним по земле и прижимал к груди то, что находил, он был человеком, добрым товарищем, он был из нашего поколения. Но он забыл, что счастье не ищут и что это слово создается из железа, камней и земли твердыми руками и что это самое жестокое слово.
Я повторяю: он был. Я повторяю это, уже слушая московскую ночь.
Он был веселым, смелым, беспечным и делился всегда всем, что имел. Он любил нашу страну, строил много планов, и простые люди хлопали его по плечу. Живой, сердечный смех его стоит в моих ушах. "Здравствуйте! - хочется мне сказать ему. - Я так рад, что вы вернулись опять!.. Мы прежде всего отправимся к Поджигателю. Он тоже во многом ошибался, и я не называю его больше Учителем. Но мы обрадуем его и его нищую комнату... Вот мы опять вместе, я вынимаю из чемодана старую газетку: здесь есть хорошие новости... Далеко, в хвойных пустынях течет великая река, она чиста, как душа нашего
поколения. Там нет ничего кроме ветра, кедров и сосен. Мы поедем туда копать руду и уголь, строить плотины, мы поедем создавать счастье вместе с теми людьми, которые осветят и согреют весь мир. По душе они нам. От них, от них, как от чистых строевых деревьев, тянет ветром, простым запахом хвои и смолы. Они знают звонкие слова о жестокости топора, когда в диких лесах жизни начинается рубка. Мы едем вместе: что нам коптеть в жалких спорах о смысле искусства? Давайте же руку, дорогой Поджигатель!"
Да, он совершил преступление, и все же он был настоящим товарищем. И мне хочется сказать ему напоследок, что Арбат нисколько не стал хуже от гладкого асфальта. Он может быть спокойным. Потому что он больше всех нас любил этот город, эту жизнь, что затихает последним звоном трамваев, и даже мокрый снег, летящий на балкон сквозь полночное зарево. И я предлагаю и вам, Неунывающий Друг, выпить со мной за его веселую память из трех бутылок Абрау, того Абрау, куда я, наверное, никогда не вернусь. Потому что я сегодня еще раз прощаюсь с ним навсегда, пью его жизнерадостный сок и мысленно брожу по дорогам прошлого, пожимая руки в последний раз... А в окнах падает снег, и когда я выхожу на балкон и смотрю вниз, надо мной в белесом мутном движении ворочается шум неоскудевающей жизни, размахивается гул ее просторов, и я не чувствую холода, сырости и падающего шорохом безмолвия неба. Я простираю руки туда, за тридевять земель, через поля и леса, через горы, где еще светит лунная ночь. И я снова слышу его смех и вижу непромокаемое пальто, забрызганное кровью.
- Выпьем же еще стакан! - говорю я. - Выпьем за старый совхоз и вспомним товарищей, наших верных товарищей, и простимся...
Он жил, любил, бросался к жизни, смеялся, мы называли его Овидием. Телеграмма о нем шла три дня: он покончил с собой выстрелом в рот на бетонных плитах порта, откуда открыты пути во весь мир. Оказывается, его любили все: так написано в сегодняшней газете. И я опять слышу его смех
смех неугомонного искателя счастья, опять синие горы окружают озеро, и я вновь, как тогда, обхожу всех старых шампанских друзей, чтобы проститься. Вторая пробка летит кверху, секунду студеный дым плавает над черным горлом, пушистая пена поднимается над стаканом, и кругом уже пахнет весенним дождем, отряхнутым с майской березовой ветки.
- За ваше здоровье, мосье Фокасс! Я вспомнил, что вы пригласили меня посмотреть на свою работу. Это - экстренный случай; большие заказы, вас попросили помочь, и вот вы опять передо мной, старый учитель-шампанист, побивавший всех французов мастерством выстрела и рекордами выработки, опять у своего станка в кожаном набедреннике и холщевом фартуке, суровый и торжественный, как никогда... Я принес ваши документы - всю вашу жизнь, ваше геройство - и хочу посмотреть на ваше искусство и сказать "прощай"!
И добрый мосье Фокасс снова выхватывает бутылки из гнезд рессорной тележки, уже с трудом, уже сгорбясь, и хлопают выстрелы дегоржажа, отваливаются ржавые скобки, и чистое освобожденное вино переходит к ликерному автомату. Но там, где стоит его ученик, властный Ничепорчук с выпуклой грудью, вылитой из бронзы под брезентом фартука, выстрелы следуют один за другим, раздражающе точно и верно. Мосье Фокасс кипятится, отстает, руки его не справляются со щипцами, - и я невольно смотрю туда, где мастерство силы, ловкости и уверенности кажется таким простым и естественным. Фокасьев совсем горбится, темнеет лицом, рожки его усов ходят сердито и возбужденно. Он резко бросает последнюю скобку, пена заливает его руки, - и, с неудачным выстрелом, он, не сказав ни слова, быстро уходит наверх...
- Братство, скрепленное кровью - Александр Фадеев - Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Виланд - Оксана Кириллова - Историческая проза / Русская классическая проза
- Процесс исключения (сборник) - Лидия Чуковская - Русская классическая проза
- История одной жизни - Марина Владимировна Владимирова - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Ночные бдения с Иоганном Вольфгангом Гете - Вячеслав Пьецух - Русская классическая проза
- Разговоры о (не)серьезном - Юлия Поселеннова - Русская классическая проза
- Леха - Константин Закутаев - Периодические издания / Русская классическая проза
- Ночные дороги - Гайто Газданов - Русская классическая проза
- Катерину пропили - Павел Заякин-Уральский - Русская классическая проза