Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Море не ценит великих людей – качает их, как и всякую мелкую рыбешку. Оно всегда жестоко обращается с сэром Лестером, чье лицо покрывается зеленоватыми пятнами, подобными плесени на сдобренном шалфеем сыре-чеддере, и в чьем аристократическом организме происходит гнетущая революция. Сэру Лестеру море представляется «оппозиционером» в Природе. Тем не менее сознание своей родовитости помогает баронету прийти в себя после остановки для отдыха, и он вместе с миледи едет дальше, в Чесни-Уолд, пролежав лишь одну ночь в Лондоне по дороге в Линкольншир.
В столь же холодный солнечный день, – который становится все более холодным, по мере того как склоняется к вечеру, – в столь же ветреную погоду, – которая становится все более ветреной, по мере того как отдельные тени безлистых деревьев в лесу все больше сливаются в сумраке, а Дорожка призрака, западный конец которой еще озарен пламенем небесного костра, готовится исчезнуть в ночном мраке, – они въезжают в парк. Грачи, покачиваясь в своих высоких жилищах на вязовой аллее, должно быть, решают вопрос – кто же это сидит в карете, проезжающей под деревьями; причем одни сходятся на том, что это сэр Лестер и миледи едут домой; другие спорят с недовольными, которые не желают этого признать; одно время все соглашаются, что решение вопроса следует отложить; потом снова заводят яростные споры, подстрекаемые какой-то упрямой и заспанной птицей, которая всем противоречит и жаждет, чтобы за ней осталось последнее карканье. Так они качаются на ветках и каркают, а дорожная карета подкатывает к дому, где в нескольких окнах тепло светятся огни, хоть этих освещенных окон не так много, чтобы придать жилой вид громадному темнеющему фасаду. Впрочем, жилой вид он примет скоро, – когда в Чесни-Уолд съедется избранный и блестящий круг.
Миссис Раунсуэлл находится на своем посту и отвечает на освященное обычаем рукопожатие сэра Лестера глубоким реверансом.
– Как поживаете, миссис Раунсуэлл? Рад вас видеть.
– Имею честь приветствовать вас, сэр Лестер, и надеюсь, что вы в добром здоровье!
– В отменнейшем здоровье, миссис Раунсуэлл.
– Миледи выглядит прекрасно, донельзя очаровательно, – говорит миссис Раунсуэлл и снова приседает.
Миледи коротко дает понять, что она чувствует себя прекрасно, только донельзя утомлена.
Но поодаль, сзади домоправительницы, стоит Роза, и миледи, которая хоть и победила в себе многое в борьбе с собой, но еще не притупила своей острой наблюдательности, спрашивает:
– Кто эта девушка?
– Это моя молоденькая ученица, миледи… ее зовут Роза.
– Подойди поближе, Роза! – Леди Дедлок подзывает девушку знаком и, кажется, даже проявляет к ней некоторый интерес. – А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая? – говорит она, дотрагиваясь до плеча девушки двумя пальцами.
Роза, очень смущенная, отвечает: «Нет, с вашего позволения, миледи!» – и то поднимает глаза, то опускает, не зная, куда их девать, но еще больше хорошеет.
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать, миледи.
– Девятнадцать, – повторяет миледи задумчиво. – Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами.
– Слушаю, миледи.
Миледи, потрепав ее по щеке с ямочкой своими изящными, затянутыми в перчатку пальчиками, направляется к дубовой лестнице, у которой дожидается сэр Лестер, чтобы по-рыцарски проводить супругу наверх. Древний Дедлок, написанный в натуральную величину на панно, такой же тучный, каким был при жизни, и такой же скучный, смотрит со стены, выпучив глаза, словно не знает, что и подумать; впрочем, он и во времена королевы Елизаветы, должно быть, неизменно пребывал в недоумении.
В этот вечер в комнате домоправительницы Роза только и делает, что расточает хвалы леди Дедлок. Она такая приветливая, такая изящная, такая красивая, такая элегантная, у нее такой нежный голос и такая мягкая ручка, что Роза до сих пор ощущает ее прикосновение! Миссис Раунсуэлл, не без личной гордости, соглашается с нею во всем, кроме одного, – что миледи приветлива. В этом миссис Раунсуэлл не вполне уверена. Она никогда ни единым словом не осудит ни одного из членов этого достойнейшего семейства, – боже сохрани! – и особенно миледи, которой восхищается весь свет; но если бы миледи была «немножко более свободной в обращении», не такой холодной и отчужденной, она, по мнению миссис Раунсуэлл, была бы более приветливой.
– Я почти готова пожалеть, – добавляет миссис Раунсуэлл (только «почти», ибо в такой благодати, как семейная жизнь Дедлоков, все обстоит как нельзя лучше, и думать, что это не так, граничит с богохульством), – я почти готова пожалеть, что у миледи нет детей. Вот, скажем, будь у миледи дочь, теперь уже взрослая молодая леди, миледи было бы о ком заботиться, а тогда, мне кажется, она обладала бы и тем единственным качеством, которого ей теперь не хватает.
– А вам не кажется, бабушка, что тогда она стала бы еще более гордой? – говорит Уот, который съездил домой, но быстро вернулся – вот какой он любящий внук!
– «Еще более» и «всего более» в приложении к какой-либо слабости миледи, дорогой мой, – с достоинством отвечает домоправительница, – это такие слова, которых я не должна ни произносить, ни слушать.
– Простите, бабушка. Но ведь миледи все-таки гордая; разве нет?
– Если она и гордая, то – не без основания. В роду Дедлоков все имеют основание гордиться.
– Ну, значит, им надо вычеркнуть из своих молитвенников текст о гордости и тщеславии, предназначенный для простонародья, – говорит Уот. – Простите, бабушка! Я просто шучу!
– Над сэром Лестером и леди Дедлок, дорогой мой, подшучивать не годится.
– Сэр Лестер и правда так серьезен, что с ним не до шуток, – соглашается Уот, – так что я смиренно прошу у него прощения. Надеюсь, бабушка, что, хотя сюда съезжаются и хозяева, и гости, мне можно, как и любому проезжему, пробыть еще день-два на постоялом дворе «Герб Дедлоков»?
– Конечно, дитя мое.
– Очень рад, – говорит Уот. – Мне ведь ужасно хочется получше познакомиться с этой прекрасной местностью.
Тут он, должно быть случайно, бросает взгляд на Розу, а та опускает глаза и очень смущается. Однако, по старинной примете, у Розы сейчас должны были бы гореть не ее свежие, румяные щечки, но ушки, ибо в эту самую минуту камеристка миледи бранит ее на чем свет стоит.
Камеристка миледи, француженка тридцати двух лет, родом откуда-то с юга, из-под Авиньона или Марселя, большеглазая, смуглая, черноволосая женщина, была бы красивой, если бы не ее кошачий рот и неприятно напряженные черты лица, – от этого челюсти ее кажутся слишком хищными, а лоб слишком выпуклым. Плечи и локти у нее острые, и она так худа, что кажется истощенной; к тому же она привыкла, особенно когда сердится или раздражается, настороженно смотреть вокруг, скосив глаза и не поворачивая головы, от чего ей лучше было бы отвыкнуть. Она одевается со вкусом, но, несмотря на это и на всякие побрякушки, которыми она себя украшает, недостатки ее так бросаются в глаза, что она напоминает волчицу, которая рыщет среди людей, очень чистоплотная, но плохо прирученная. Она не только умеет делать все, что ей надлежит делать по должности, но говорит по-английски почти как англичанка; поэтому ей не приходится подбирать слова, чтобы облить грязью Розу за то, что та привлекла внимание миледи, а сидя за обедом, она с такой нелепой жестокостью изливает свое негодование, что ее сосед, любимый камердинер сэра Лестера, чувствует некоторое облегчение, когда она, взяв ложку, на время прерывает свою декламацию.
Ха-ха-ха! Она, Орта́нз, целых пять лет служит у миледи, и всегда ее держали на расстоянии, а эта кукла, эта марионетка, не успела она поступить сюда, как ее уже обласкала – прямо-таки обласкала – хозяйка! Ха-ха-ха! «А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая?» – «Нет, миледи». (Тут она права!) «А сколько тебе лет, дитя мое? Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами, дитя мое!» Ну и потеха! Лучше не придумаешь!
Короче говоря, все это так восхитительно, что мадемуазель Ортанз не может этого забыть, и еще много дней, за обедом и ужином и даже в кругу своих соотечественниц и других особ, служащих в той же должности у приехавших гостей, она порой внезапно умолкает, чтобы вновь пережить полученное от «потехи» наслаждение, и оно проявляется в свойственной ей «любезной» манере еще сильнее напрягать черты лица, бросать вокруг косые взгляды и, поджимая тонкие губы, растягивать до ушей крепко сжатый рот – словом, выражать восхищение собственным остроумием при помощи мимики, которая нередко отражается в зеркалах миледи, когда миледи нет поблизости.
Для всех зеркал в доме теперь находится дело, и для многих из них – после длительного отдыха. Они отражают красивые лица, глупо ухмыляющиеся лица, молодые лица, лица, что насчитывают добрых шесть-семь десятков лет, но все еще не желают поддаваться старости, – словом, весь калейдоскоп лиц, появившихся в январе в Чесни-Уолде, чтобы погостить там одну-две недели, – лиц, на которых великосветская хроника, грозная охотница с острым нюхом, охотится с тех пор, как они, впервые поднятые с логовища, появились при Сент-Джеймском дворе, и вплоть до того часа, когда их затравят до смерти.
- Большие надежды - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Признание конторщика - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 1 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Никто - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Посмертные записки Пиквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Сев - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Замогильные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза