Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стал Робертом.
Никто в «Уитлси» (даже Пирс — его я обязан называть Джоном) не зовет меня Меривелом, а многие даже не знают меня по фамилии. Я даже не сэр Роберт. Просто Роберт. Постараюсь дать вам представление о своем новом облике: парик я здесь не ношу, надеваю его только на Собрания (странные и трогательные сборища, о которых расскажу позднее), на работу хожу в черных шерстяных штанах и черной шерстяной рубашке, от которой ужасно чешется грудь, особенно соски. Поверх повязываю кожаный фартук — он доходит мне до колен, такой большой. Туфли из грубой, прочной кожи, на низкой подошве, постоянно заляпаны грязью, совершенно особой, такой грязи, как в «Уитлси», я нигде больше не видел, — черная, вязкая, она, высыхая, превращается в желто-зеленую корку. Мой сытый живот, который я отъел, уплетая мясные и рыбные деликатесы Кэттлбери, изрядно подтянулся на скудном рационе из сельди, каш и жидких супов, вполне устраивавших Пирса, Амброса и остальных квакеров. С детства я люблю вкусно поесть, и полуголодное существование, какое приходится здесь вести, доставляет мне немало страданий. За воротами Бедлама два голубка резвятся в тополиной рощице, а я представляю себе, с каким удовольствием лицезрел бы их, упитанных и зажаренных, перед собой на тарелке. Но такие мысли я гоню прочь, как и желание (почти постоянное) оседлать Плясунью и рвануть отсюда? Только куда? Все дороги ведут к королю. Хоть это я сумел понять. Вот потому я и живу здесь, не ведая, что ждет меня в будущем.
Меня загрузили работой — в основном черной, неприятной и дурно пахнущей. Но я с ней справляюсь. Особенно страшат меня дни, когда я должен работать с больными «Уильяма Гарвея». Дверь туда — это вход в ад. Только вчера там одна женщина откусила себе кончик языка, когда я поднял ее, чтобы подложить под нее свежую солому Кровь брызнула мне в глаза, ослепив, словно пламенем, и я ощутил заразу безумия. Этот барак по праву носит имя Гарвея: в нем всегда много крови. На полу есть даже кровавые лужицы.
В «Уитлси» много правил, которым все мы должны следовать. Одно из них запрещает Друзьям-Опекунам (так называют себя немногочисленные работники Бедлама) поодиночке ходить в «Уильям Гарвей» — безразлично, днем или ночью. Поэтому, когда кончик языка упал к моим ногам, а кровь брызнула в лицо, ко мне быстро подошел Друг. Это была Элеонора, младшая из двух сестер (другую звали Ханна), обе спокойные и рассудительные. Она подняла окровавленный кусочек и завернула его в платок, а Пирс, проявив поразительную выдержку, пришил его на прежнее место. Но хватит об этом. Лучше я расскажу вам об этих сестрах и остальных Друзьях, входящих в это небольшое общество, всех тех, кто опекает сотню душевнобольных.
Лечебницу «Уитлси» основали два года назад Амброс и Эдмунд. Первым пациентом стал дед Амброса, старый моряк, потерявший глаз в схватке с испанскими пиратами; когда король вернулся из изгнания, дед решил, что он умер. Сейчас он живет себе припеваючи в отделении «Джордж Фокс». У него есть стеклянный глаз — он держит его в деревянной шкатулке. Дед ежедневно говорит, что в могиле темнее и тише, и радуется, что здесь у него хорошая компания.
Амброс, как я отметил при первой встрече с ним у ворот, — крупный мужчина, упрямый, великодушный и очень выносливый, как растение с мощным корнем, которое легко переносит жару и холод, град и ветер. Если б человечество погибало от неизлечимой болезни, думаю, Амброс умер бы последним. Без него лечебницы бы не было. Если б не он, Пирс по-прежнему трудился бы в больнице Св. Варфоломея в Лондоне, а все остальные Ханна и Элеонора, Эдмунд и Даниел, продолжали ждать откровения, того, что они называют «истинным трудом, к которому ведет семя Христово, живущее в каждом человеке».
Эдмунда, моего ровесника, дважды сажали в тюрьму за то, что он, приходя на службу в англиканские церкви, оскорблял священнослужителей, бросая в их головы капустные кочаны. У него ясные, широко расставленные глаза и высокий голос, он любит чистоту и порядок, и когда над Фензом льет дождь, раздевается вплоть до изрядно поношенных подштанников и бегает вокруг стены, намыливая на бегу лицо, тело и даже интимные места. Если Ханна или Элеонора случайно видят эти омовения, они улыбаются, отводят глаза и продолжают заниматься своим делом, однако улыбки не сразу сходят с их лиц. Кажется, действия Эдмунда доставляют им невинное удовольствие.
Сестры — крупные женщины, у них широкие бедра и сильные ноги. Носят они сабо. У Ханны серые глаза, у Элеоноры — голубые. Прикинув, я решил, что Ханне лет тридцать, а Элеоноре года на три-четыре меньше. Они всем сердцем любят Бога, их сострадание к Его творениям не знает границ. Я никогда не встречал таких женщин: они совсем лишены тщеславия, нисколько не жалеют себя и обо всем имеют собственное мнение. В прошлом месяце я раз или два молился, прося болезни: хотелось, чтобы Ханна и Элеонора ухаживали за мной. Однако я не болел здесь ни одного дня удивительно, принимая во внимание здешний нездоровый климат и скудное питание. Так что приходилось довольствоваться соседством за ужином, но и это было отрадно: спокойствие женщин дарило душе покой.
Шестой член коллектива — Даниел. Он самый молодой из всех, в его лице есть та юношеская неопределенность черт, которая проходит только с возрастом. Ему не больше семнадцати. Он не видел другой жизни, и потому ничего из окружения не вызывает в нем страха или отвращения. Он все принимает. Его не коробит от того, что он видит, слышит и обоняет в «Уильяме Гарвее». Из всех шести Друзей он один безоговорочно принимает меня. Я не замечаю в нем и тени неодобрения. Остальные хотели бы видеть меня квакером, Даниел — нет. Более того, узнав, что я жил при дворе, он втайне от всех попросил меня рассказать о той жизни, — как там говорят и одеваются мужчины, как проводят досуг. Я стал рассказывать, как играют в крокет, Даниел внимательно слушал, иногда повторяя за мной с благоговением, словно читал двадцать третий псалом: «Красный, пройдя через ворота, может попытаться ударить по Черному». Это вызвало нашу обоюдную радость, но ненадолго, ибо я вспомнил, что теперь мне негде играть в крокет, так что лучше всего забыть все эти сложные правила. И я внезапно оборвал объяснения, чем поверг Даниела в уныние. Через какое-то время он спросил меня: «А почему бы нам не поиграть в крокет здесь, Роберт?» Я притворился, что обдумываю его слова, перед тем как ответить: «Мне кажется, вид проволочных ворот очень расстроит Джона, Даниел».
Я сказал «Джон» — так я теперь называл своего длинного, тощего друга.
Его радость и удивление при встрече со мной вскоре сменились обычным суровым обращением, он считал своим долгом держаться со мной именно так. Как я и ожидал, его нисколько не удивила и не вызвала сочувствия утрата мной королевской милости.
— Увидев, какую жизнь ведешь ты среди этой ужасающей роскоши, я помолился, чтобы у тебя все это отняли, — сказал он.
— И все же, Пирс, мне был очень дорог мой дом, — решился я напомнить ему.
— Джон, — поправил он.
— Что, Пирс?
— Называй меня Джоном, пожалуйста.
— Мне трудно привыкнуть после всех этих лет.
— Тебе трудно дается все, что просто и благонравно, Роберт. В этом твоя беда.
Разговор происходил в комнате Пирса поздно ночью, в день моего приезда в «Уитлси». Измученный борьбой с непогодой, я лежал на узкой кровати друга, — сам он устроился на соломенном тюфяке (на таких спят пациенты отделений Джорджа Фокса и Маргарет Фелл), положив его прямо на пол. Я разглядывал его — моего друга и покровителя! Он еще больше похудел, запястья — сплошные кости, обтянутые кожей. Климат в болотистой местности нездоровый, простуды не отпускают его. В уголках рта у него скапливается слюна, нос заложен, отчего голос звучит гнусаво. От простуды он принимает лекарство, но тогда воспаляются глаза. Словом, он — развалина.
Квакеры не любят поучать, но тут Пирс, лежа на соломенном тюфяке и закапывая в нос лекарство, произнес целую проповедь о вероломстве Стюартов: «Никто из них не заслужил и не заслужит доверия народа. Ведь интересы людей никогда не стоят у них на первом месте. Главное — это их Божественная природа; на этих якобы наместников Божьих закон не распространяется, они выше закона и никому не отдают отчета в своих поступках — ни в общественной, ни в личной жизни…»
Слушая эту проповедь, я задумался не о том, правдивы или нет слова Пирса, а о том, почему после стольких бед я не ощущаю никакой злобы. Огорчен, разочарован, испуган, грустен — да. Но не озлоблен. Поэтому, воздержавшись от оценки обличительной речи Пирса, направленной против Стюартов, я воскликнул: «Скажи, Пирс, почему я не чувствую злобы?»
— Называй меня Джон.
— Хорошо. Почему я не чувствую злобы, Джон?
— Потому что ты — дитя.
— Прости, не понял?
— Ребенок, наказанный эгоистичными родителями, не чувствует на них злобы. Он идет в свой тайный уголок и там плачет. Так ты и поступил. Но стоит родителям поманить его, и он бежит к ним, радуясь, что его простили за проступок, который он совершал только в ответ на их душевную скупость.
- Свенельд или Начало государственности - Андрей Тюнин - Историческая проза
- Император Запада - Пьер Мишон - Историческая проза
- Грустный шут - Зот Тоболкин - Историческая проза
- Проклятие Ирода Великого - Владимир Меженков - Историческая проза
- Зверь из бездны. Династия при смерти. Книги 1-4 - Александр Валентинович Амфитеатров - Историческая проза
- Тайны Римского двора - Э. Брифо - Историческая проза
- Лукреция Борджиа. Лолита Возрождения - Наталья Павлищева - Историческая проза
- ЗЕРКАЛЬЩИК - Филипп Ванденберг - Историческая проза
- Игнатий Лойола - Анна Ветлугина - Историческая проза
- Олечич и Жданка - Олег Ростов - Историческая проза / Исторические приключения / Прочие приключения / Проза