Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Судья, которому дело было доложено, как и вахмистр, оказался пылким спортивным болельщиком. За парня взялись, требовали, чтобы он повторил свой рекорд. Был проделан один «следственный эксперимент», другой, третий. Но как они с ним ни бились, ничего не получалось. Вторично достичь того же результата незадачливый рекордсмен так и не смог. И только твердил:
— Зазря не смогу. А вот если вы снова поставите на том берегу Пудила, обязательно попаду. Очень уж я на него зол.
Примерно так же обстояло дело и с Аркадием Викторовичем Белинковым.
Чтобы сарказм его достиг герценовской силы, ему надо было, чтобы перед ним в качестве натуры поставили не кого-нибудь, а именно Олешу.
А еще лучше — Шкловского.
Над этой жертвой своего сарказма он глумится с каким-то особенным сладострастием:
Один некогда замечательный писатель (будем условно называть его «учитель танцев Раздватрис в новых условиях»), великий и горький грешник русской литературы, каждая новая книга которого зачеркивала каждую старую его книгу, улыбающийся человек, повисший между ложью и полуправдой, понимающе покачивал головой…
Пили чай. Обменивались жизненным и литературным опытом. Шутили…
— В годы культа, — рассказывал улыбающийся человек, — бывали случаи, когда в издательстве заставляли писать, что Россия родина слонов. Ну, вы же понимаете, — это не дискуссионно. Такие вещи не обсуждаются. Одиссей не выбирал, приставать или не приставать к острову Кирки. Многие писали: «Россия родина слонов». А я почти без подготовки возмутился. Я сломал стул… Я заявил. «Вы ничего не понимаете. Россия родина мамонтов!»
Не может быть никаких сомнений, что этот «учитель танцев Раздватрис в новых условиях», «великий и горький грешник русской литературы», «улыбающийся человек, повисший между ложью и правдой…» — не кто иной, как Виктор Борисович Шкловский. («Одиссей не выбирал, приставать или не приставать к острову Кирки» — это именно он, Шкловский, — его, особенный, только ему присущий способ мышления, и его, уже хорошо нам знакомая концепция: «Когда мы уступаем дорогу автобусу…»)
Но почему все-таки в качестве мишени Аркадию нужен был именно Шкловский? В сдавшихся и погибших интеллигентах, как я уже сказал, недостатка не было: выбирай любого.
Почему же, в таком случае, в качестве мишени для самых острых и ядовитых своих сатирических стрел он постоянно выбирал именно его?
Чтобы ответить на этот непростой вопрос, мне придется опять припасть к тому же источнику: художественной литературе. Ведь она — эта самая художественная литература — главным образом для того нам и нужна, чтобы с ее помощью разбираться в самых запутанных и сложных психологических коллизиях, самых загадочных тайнах и вывертах человеческой души.
В знаменитом в пору моего детства (ныне, наверно, уже забытом) романе Этель Войнич «Овод» главный герой этого романа, талантливый памфлетист Феличе Риварес, подписывающий свои язвительные фельетоны псевдонимом «Овод», с неизменной страстью жалит своим сатирическим пером церковников — священнослужителей всех рангов, от рядового какого-нибудь прелата до самого папы. Но особую его ярость почему-то вызывает самый достойный из них, у простого народа пользующийся репутацией чуть ли не святого — кардинал Монтанелли.
Жизнь Ривареса — трудна и опасна. А для любящей его женщины — совсем уж невыносима. И она умоляет его бросить всё и уехать с ней «из этой ужасной страны, от этих людей, от политики». Уедем, говорит она, и будем счастливы.
Риварес отвечает, что это для него невозможно: здесь, в Италии, у него есть дело и товарищи.
И тогда — звериным чутьем любящей женщины она проникает в самую глубокую тайну его сердца:
— И еще кто-то, кого ты любишь больше, чем меня! — крикнула она с отчаянием….
— Тише, — сказал он. — Ты взволнована и воображаешь то, чего нет на самом деле.
— Ты думаешь, что я говорю о синьоре Белле? Меня не так легко обмануть. С нею ты говоришь только о политике. Ты так же мало любишь ее, как и меня. Ты думаешь только о кардинале.
Овод вздрогнул
— О кардинале? — Повторил он машинально.
— Да, о кардинале Монтанелли… Разве я не видела твоего лица, когда проезжала его коляска? Ты был белый, как этот платок. Да и теперь ты дрожишь, как лист, как только я упомянула его имя.
— Ты не знаешь, о чем говоришь. Я ненавижу кардинала Он мой злейший враг…
— Враг или нет, но ты любишь его больше, чем кого-либо на свете. Посмотри мне в лицо и скажи, что это неправда, если можешь..
— Это правда, — сказал он.
Те, кто читал — и еще помнит — эту старую книгу, вероятно, отметят, что положенную в ее основу психологическую коллизию я тут изобразил несколько упрощенно. Достаточно сказать, что кардинал Монтанелли был родным отцом Овода, о чем тот сперва не знал, а когда узнал — это стало для него глубочайшей душевной травмой. («Я верил в вас, как в Бога, а вы лгали мне всю жизнь».)
Виктор Борисович отцом Аркадия не был. (Разве что — духовным его отцом.) И никогда ему — во всяком случае, ему лично — не лгал.
Но Аркадий любил его сыновней любовью. И чем сильнее была эта его любовь, тем исступленнее он на него нападал.
5
А сейчас я хочу объяснить, почему начал эту главу рассказом о сцене, которую разыграл наш друг Аркадий, когда, гуляя с ним близ нашего дома, мы столкнулись с женой Виктора Борисовича — Серафимой Густавовной. Видит Бог, сделал я это не ради одного только эстрадного эффекта.
Совет Аркадия я не выполнил: делать сравнительный текстологический анализ первого издания «Заметок о прозе русских классиков», которое еще не было посвящено «Симке Нарбут», со вторым, на титуле которого это посвящение уже красовалось, — так и не стал. Но наблюдая жизнь Виктора Борисовича и Серафимы Густавовны вблизи, не раз имел случай убедиться, что Аркадий имел-таки весьма серьезные основания считать, что «Симка Нарбут», как он упрямо ее называл, действительно оказывала не вполне благотворное влияние на жизненную, а стало быть, и литературную позицию Виктора Борисовича.
С некоторых пор я получил возможность наблюдать эту их жизнь вблизи не только в Шереметьевке, но и в Москве. Вскоре мы и тут со Шкловскими стали соседями, и вечерние наши посиделки перестали быть сезонными — стали постоянными.
Случилось это в 1962 году, когда мы с женой и маленьким сыном въехали в новый кооперативный дом на Аэропортовской, выросший неподалеку от дома, где жили Шкловские.
Когда кооперативный дом на Аэропортовской еще только строился, мы, будущие его обитатели, то и дело приходили полюбоваться, как идет стройка, и уходили счастливые, увидав, что дом вырос еще на пол-этажа. Не только мы с женой и сыном, почти все будущие жители этого дома до того ютились по коммуналкам, и грядущее вселение в отдельную квартиру представлялось нам немыслимым счастьем.
Но когда я въехал в этот наш дом, в новую — первую мою отдельную — квартиру, сразу же обнаружилось, что двери в ней открываются очень туго. Так просто не откроешь. А двери, которые открывались сравнительно легко, — те не закрывались. То есть закрывались, конечно, если приложить силу, но тогда уж их было не открыть.
Много было и других недоделок.
Но я искренне полагал, что все это нормально. О том, чтобы строители исправили эти недоделки сами — по доброй воле или по приказу своего начальства — я, конечно, и не помышлял. Такая дурацкая мысль мне даже в голову не приходила. Нашел каких-то работяг, привел их в новую свою квартиру, показал им все, что требовало вмешательства их золотых рук.
Работяги ходили за мной, смотрели, щупали все «недоделки», хмыкали, качали головами. И высказывались так:
— Да-а, не по-советски сделано… Не по-советски… Рази ж это работа? Да за такую работу этим работничкам руки и ноги перебить…
Я-то как раз не сомневался, что сделано всё это было как раз по-советски. Но объяснять им это не стал и не сказал даже, что от них жду как раз не советской, а настоящей, добротной работы. Говорить я им этого не стал, потому что уже понял (увидел), что работать они умеют.
А когда работа была закончена, я выставил пару-другую бутылок и мы с ними выпили за мое новоселье. И тут у них развязались языки, и они мне признались:
— Хозяин! Да ведь это мы ж здесь и работали. Наша ведь это работа. Наши все недоделки-то…
Так выяснилось, что они не хуже, чем я, знали, в чем состоит разница между работой «по-советски» и работой «по-капиталистически», то есть — за живые деньги.
Не следует думать, однако, что все эти досадные мелочи, о которых я теперь вспоминаю, меня огорчали.
Ничуть!
Все эти мелкие неудобства и неурядицы воспринимались нами тогда как те соринки в ключевой воде, о которых Лев Николаевич Толстой говорил, что от них эта вода кажется только еще чище и слаще.
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары