Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бледный, с извивающимися в страхе губами, он примкнул к стене нары и разлил воду, оставив сухой островок на полу. Я стоял босой, с подштанниками в руках, он же чугунно застыл на фоне решетки, издавая тихий чмокающий звук губами. Между нами лежала вода. Час, а может и три, я глядел в неподвижную спину, и сумрак размазывал ее. А когда глянул на пол — понял, схожу с ума. Свинцовая гладь поднималась, поглощая камеру, уже по колено, по грудь, парализовала волю нечеловеческим ужасом. В голове то ватная пустота, то опять Фатеич издавал почмокивание, и тысячи кузнечиков стрекотали, пилили враз, и череп, готовый треснуть, распирал грохот. Я был готов поползти, обнять его сапоги и вымолить прощение.
И тогда из-за спины, как легкое дуновение ветерка, расслышал шепот: «Терпи!» В темноте бледнело виноватое лицо.
— Боже! Ванятка, для чего книжица? Для чего вода?
— Так надо!
— Может, нет тебя? Может, бред?
— Раз видишь — значит, есть!
— Я утону!
— А ты плесни на него. В ведре еще есть вода. Это можно.
— А как же потоп?
— Это гипноз. Это он может. Ты сильней плесни.
Я нашарил ведро. Оно звякнуло. «Смиррнааа!» — взревел Фатеич.
Но я уже плеснул. Он застонал, повис на перекладине и корчился, корчился кошмарным черным пауком на зарешеченном оконном фоне.
— Утоплю!!! — ревел я. Вспыхнул свет. В двери скрежет. Надзиратель выбил ведро, и оно загремело по кирпичному полу. Фатеич, трясущийся, отряхивая штанину, словно кот, по сухим бугоркам выскользнул в дверь. Я смотрел ему вслед, пружинно зашагавшему по коридору, ромб плющился — между его суконных штанин на просвет. И могучая сила возликовала криком: «Есть Бог! Ты ничтожество, Фатеич! Есть!» Он посмотрел на меня растерянно и с глубокой печалью. Этим вскриком я подписал себе приговор.
Я упивался воспоминанием, будто расстался с Фатеичем только вчера. Впрочем, так оно и было. Восемь лет неволи растворились в прошлом, а Фатеич возникал в воображении все рельефней, все ярче с каждым мелькнувшим за окном столбом.
Ночами я пребывал в оцепенении, все слыша, все видя. Вагон то рвало — скрежетали сцепки, колеса остервенело и четко отстукивали, все скрипело и раскачивалось, то он ровно шел железным ходом. За окном проплывали гроздья огней. Я слушал и, недвижимый, ждал. Ждал, когда в гул поезда вплетется скрип отворяемой двери. Я вскакивал, впивался взглядом в лицо вошедшего, мутно белевшее в вагонном чреве, — нет, не он. Нервный толчок угасал, я облегченно откидывался и еще долго слушал скорые удары сердца. «Нужно продумать, нужно выносить план, нужно выполнить все так, чтобы не сесть вторично», — приказывал разум. «Ерунда, — бунтовало безумие, — из-за меня ты попал за решетку, я и ненависть вывели тебя, я с мистической жаждой несу сквозь ночь к Фатеичу. Что же ты умствуешь лукаво? Главное — найти Фатеича, а там…»
Я вдруг сделал страшное открытие: если не найду Фатеича, если не увижу его лицо, то всю жизнь буду вглядываться в лица, пока не сойду с ума. А если он мертв?.. «Если мертв, — ответило безумие, — копай до гробовой доски, пока не взглянешь в полуистлевшее, в слежалой шапке волос его лицо. Иначе — нет тебе покоя!»
Я думал, думал. В голове клокотало. Язык облизывал иссохшие губы, а поезд нес, пронизывая ночь.
* * *На нижних полках, поставив на колени чемодан, играли в карты три уголовника. Их головы — шарообразно-серебристая, шафранно-босая с дегенеративной седловиной и шишковатым лбом, и третья — с не успевшим зарасти, а потому колючим, но щегольским пробором — то смыкались лбами, образуя трефу в волнах дыма, то исчезали в тени полки, а пальцы по миллиметру выдвигали из-за карты карту. Говор утихал. Лишь стук колес, зуммер бутылок у ног, да, прожигая чемодан, тлели забытые огарки. Киргиз передергивал. Я видел это сверху. Его рука то и дело шмыгала в чемодан, купюры бились в нервических пальцах профессионала. Он бросал червонец Прихлебале, маленькому босоголовому мужичку-дегенерату с высоким лбом и смещенными к подбородку частями лица. Тот ловил, ногой потирая ногу, и вихлявой иноходью исчезал в тамбуре. Исчезала и карта, оброненная на пол. Киргиз тянул время, пальцами изучая карты, и они то лежали брикетом в его узкой ладони, то перепархивали со стрекотом из руки в руку. Собранный в волевой комок, он не пил, косясь на тамбур, и облегченно вздыхал, когда появлялся Прихлебала с бутылкой в мешковинной брючине. Бутылку перехватывал Седой — верзила с фиолетовыми губами на землистом лице, губами человека, долго сидевшего в подземелье. Он толкнул в дно бутылки ладонью, скусил пробку и, гулко отпив из горла, прохрипел:
— Карту!
— В долга не даю, — скосноязычил Киргиз, и глаза стиснулись теперь уж в бритвенные надрезы.
Быть Киргизу удавленным, подумал я, это не на курорте чистить пенсионеров, прихлебывая шампанское. Седоголовый поспешно стянул белесую от времени фланельку и остался в дырявой, будто дробью побитой майке.
— На тряпки не играю, — скартавил Киргиз. — Был уговор.
Прихлебала наполнил стакан и протянул Седому. Тот, не отводя взгляда от хрупкого горла Киргиза, отмахнулся. Стакан, фонтаном обдав потолок, зазвенел по полу. Колеса как-то истерично застучали, и в их стуке, и в водочной вони я уловил еще и запах крови.
— Карту! — просипел седоголовый и из-за прорехи в телогрейке выхватил нож.
Киргиз розовым язычком подлизал испарину, но не пошевельнулся. Я же не мог отвести взгляд от ножа. Это не был кинжал в чеканном серебре — самое безобидное оружие на коврах у самых мирных хозяев. Это не была и финка с плексовой ручкой, которой так похваляются блатные. «Это» вообще не было ножом. Это был широкий, в три пальца, плоский мастерок, грязно-бурый и огненно-отточенный лист распиловочной стали, с ручкой из грязного бинта. Это было страшное орудие убийства. Моя рука мысленно сжимала ржавую, по-видимому, от крови, рукоять, в мозгу благозвучно проворачивалось: «Вот он… вот он… вот этим!»
Я поспешно бросил на чемодан пару сотенных и сказал:
— Дай карту! Ставлю я!
Киргиз из щелочек-запятых снизу вверх поцарапал взглядом, ненавидя, оценивая и запоминая. Я же видел нож в голубом сиянии. Видел, как в раскрытой книге. Видел, как седоголовый нашел обломок ржавой стали, и инстинкт сказал — это. Седой зажил иной, созидательной, полной страха за судьбу своего творения жизнью. Он не спал по ночам, а точил. Точил тайно под одеялом, точил, коротая срок. Точил, лелея ненависть, и тогда, под стать дебильному уму, его творение возродилось формой стального мастерка. Седой, ласково бормоча, стал точить о голенище, наконец средь страшных мук и темноты каземата, в ненависти и ярости, сдерживаемой часовым, решеткой и запором, нож огненно засиял и зажил самостоятельно, требуя смертного крика и крови. Он не продаст, решил я. Нужно выкрасть во что бы то ни стало. А сейчас — отведи взор.
Я опустил мутное стекло. Голову обдало прохладой и пыхтеньием. Паровоз ронял седые клочья, вертел красными колесами, тянул по дуге в медный уровень восхода.
* * *Теперь выигрывал седоголовый. Он отстучал чечетку по коленям и груди и даже запел фальшиво и сипато:
Гоп-стоп, Зоя,Кому давала стоя?Начальничку конвоя.
Когда, проигравшись, Киргиз ушел, а Седой, положив голову на фиолетовый узел, уснул, закрыв лицо телогрейкой, я мягко, в носках, спрыгнул и раскорякой выждал. Но Седой из-под полы глядел в упор, молчаливо и не мигая.
— Должок вернешь? — спросил я.
Он порылся в кармане и бросил на пол две смятые сотенные, продолжая глядеть так же равнодушно. Он был личностью — грабитель, презирающий закон, и жизнь в этом мире была его собственной игрой, где режиссером и актером был он. Тюрьма для него была домом родным. Я был мужиком, живущим по чужому закону, статистом в чужой игре, неправильно сыгравшим, дураком, невесть за что попавшим за решетку.
— Дай нож! — сказал я. — Дай! Он нужен мне для дела!
И в этом «дай!» было столько убеждения, столько внутренней силы человека-зверя, человека-убийцы, что взгляд его приобрел интерес. Он приподнялся на локте, откинул сальную полу, теперь внимательно и с уважением осмотрел меня как профессионал профессионала. Почуяв зверя, подобного себе, не задавая вопросов, а поняв, что нож действительно нужен мне «для дела», для серьезного дела, протянул его мне, держа за жало и покачивая рукояткой с чуть развязавшимся грязным бинтом. Я влез на полку и, преодолевая тошноту, сжал мягкую рукоять. С пола, с серой сотенной, смотрел на меня вождь, серьезно и осуждающе.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Мир и хохот - Юрий Мамлеев - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Хранитель древностей - Юрий Домбровский - Современная проза
- Больное сердце - Татьяна Соломатина - Современная проза
- Вампиры. A Love Story - Кристофер Мур - Современная проза
- Петр I и евреи (импульсивный прагматик) - Лев Бердников - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Праздник цвета берлинской лазури - Франко Маттеуччи - Современная проза
- Ортодокс (сборник) - Владислав Дорофеев - Современная проза