Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох, какая боль, ох… Как захочется подняться, убежать, забыть боль в движении, в работе, в криках, в распоряжениях. Но тебя не пустят, схватят за руки, заставят лежать спокойно, заставят продолжать воспоминания, а Ты не захочешь, ох, не захочешь. Ты ведь вспоминал только свои дни и не хочешь думать об одном дне, который более принадлежит тебе, чем какой-либо другой, потому что это единственный день, когда кто-то будет жить для тебя, единственный день, который Ты вспомнишь во имя кого-то, короткий и страшный, день белых тополей, Артемио, — день твоего сына, и твой день, и твоя жизнь… ох…
* * *
(3 февраля 1939 г.)
Он стоял на плоской крыше, держа в руках винтовку, и вспоминал, как с отцом ездил охотиться к лагуне. А эта вот винтовка ржавая и для охоты не годится. С крыши был виден фасад монастыря. Сохранились лишь стены — как пустая скорлупа: ни полов, ни потолков. Нутро разворотили бомбы. В развалинах кое-где торчали обломки старинной мебели.
По улице шли гуськом две одетые в черное женщины с узлами в руках и мужчина в белоснежном воротничке.
Шли они крадучись, переглядываясь, прижимаясь к стене; сразу видно — не наши.
— Эй вы! На другой тротуар!
Он окликнул их с крыши. Мужчина поднял голову и зажмурился: ослепило солнце, вспыхнувшее в стеклах очков. Он махнул прохожим рукой, веля пересечь улицу — фасад мог рухнуть в любую минуту. Те перешли на противоположную сторону. Издали было слышно, как била фашистская артиллерия — глухие взрывы в черных ущельях чередовались со свистом рассекавших воздух снарядов. Он сел на мешок с песком. Рядом был Мигель, не отрывавшийся от пулемета. С крыши виднелись пустынные улицы городка, изрытые воронками, заваленные упавшими телеграфными столбами с обрывками проводов; доносилось несмолкаемое эхо орудийной стрельбы и одиночных — трах-тах! — ружейных выстрелов. Поблескивали сухие холодные плиты мостовой. Только фасад древнего храма стоял во весь рост на этой улице.
— У нас осталась одна пулеметная лента, — сказал Он Мигелю, и Мигель ответил: — Подождем до вечера. А тогда…
Они прислонились к стене и закурили. Мигель закутался шарфом по самую рыжую бороду. Там, вдали — заснеженные горы. Хотя светило солнце, снега навалило много. Утром сьерра видна отчетливо и словно приближается. А к вечеру — опять отступает и уже не различить тропы и сосны на ее склонах. С наступлением темноты горы превратятся в далекую лиловую кайму.
Был полдень; Мигель взглянул на солнце, сощурился и сказал:
— Если бы не пушки и не ружейная трескотня, можно подумать, что сейчас мирное время. Хороши зимние деньки. Посмотри-ка, сколько снега.
Он поглядел на глубокие белые морщинки, сбегавшие с век Мигеля на небритые щеки. Эти морщинки — как снежные тропки на загорелом лице друга, Он их никогда не забудет, потому что научился читать в них радость, отвагу, ярость, успокоение. Иногда приходили победы, хотя потом враг снова наступал. Иногда бывали сплошные поражения. Но перед победой или поражением на лице Мигеля можно было прочитать то, что позже читалось на лицах остальных. Он многое видел на лице Мигеля. Но слез не видел никогда.
Он притушил каблуком окурок — с пола веером взметнулись искры — и спросил у Мигеля, почему они терпят поражение, а тот указал на пограничные горы и сказал:
— Потому что наши пулеметы там не прошли.
Мигель тоже потушил папиросу и стал тихо напевать:
Четыре генерала,четыре генерала,Эх, мама, моя мама,Тут поднял и мятеж…
А Он, откинувшись на мешки с песком, подхватил:
К сочельнику повесят,к сочельнику повесят,Да, мама, моя мама,На дереве их всех…
Они долго пели, чтобы убить время. Часто бывало как сейчас — они стояли на часах, а ничего не случалось, и тогда они пели. Они заранее не договаривались, что будут петь. И не стеснялись петь громко. Совсем так, как там, на берегу моря около Кокуйи, где они смеялись без причины, шутливо боролись и тоже пели вместе с рыбаками. Только сейчас они пели, чтобы подбодрить себя, хотя слова песни звучали как насмешка, потому что четыре генерала не были повешены, а сами окружили республиканцев в этом испанском городке, прижатом к пограничной сьерре, и идти было некуда.
Солнце пряталось теперь рано, часа в четыре. Он нежно погладил свое огромное старое ружье с прикладом ярко-желтого цвета и надел шапку. Повязался шарфом, как Мигель. Вот уже несколько дней, как ему хотелось предложить другу свои сапоги — они потрепаны; но еще «держатся». А вот Мигель ходит в совсем ветхих альпаргатах, обмотанных тряпками и обвязанных бечевкой. Он хотел ему сказать, что сапоги можно носить по очереди: «Один день ты, а другой — я», Но не решался. Морщинки на лице Мигеля говорили ему, что не надо этого делать. Сейчас они подули на руки, ибо хорошо понимали, что значит провести зимнюю ночь на крыше. В этот момент в глубине улицы, точно выскочив из какой-то воронки, показался бегущий солдат, наш, республиканец. Он махал руками, а потом вдруг упал ничком. Вслед за ним, громыхая сапогами по разбитому тротуару, бежало еще несколько солдат-республиканцев. Гул орудий, казавшийся таким далеким, вдруг сразу приблизился. Один из солдат крикнул им:
— Оружие! Дайте оружие!
— Не отставай! — заорал человек, бежавший впереди наших солдат. — В укрытие! Убьют!
Солдаты пробежали внизу мимо них, а они навели пулемет на улицу, чтобы прикрыть отступление товарищей.
— Наверное, где-то близко, — сказал Он Мигелю.
— Целься, мексиканец, целься лучше! — крикнул Мигель и сжал в ладонях последнюю пулеметную ленту.
Но их опередил другой пулемет. В двух или трех кварталах от них еще одно замаскированное пулеметное гнездо — фашистское — дожидалось нашего отступления, и теперь пули осыпали улицу, убивая наших солдат. Командир бросился наземь, гаркнув.
На брюхо! Никак не научишь!
Он развернул пулемет и повел огонь по вражьему гнезду, а солнце тем временем уползло за горы. Пулеметные очереди отдавались в руках, сотрясали тело. Мигель пробормотал:
— Одной смелостью не возьмешь. Эти рыжие бандиты вооружены получше.
Эти слова адресовались небу: над их головами загудели моторы.
— Опять «капрони» налетели.
Они сражались бок о бок, но в темноте уже не видели друг друга. Мигель протянул руку и тронул его за плечо. Второй раз за день итальянские самолеты бомбили городок.
— Пошли, Лоренсо. «Капрони» опять тут.
— Куда идти-то? А как же пулемет?
— Черт с ним. Все равно стрелять нечем.
Вражеский пулемет тоже смолк. Внизу, по улице, шло несколько женщин. Их можно было опознать, потому что вопреки всему они громко пели:
С Листером и Карлосом,С Галаном и Модесто,Боец, забудь о страхе…
Странно звучали эти голоса в грохоте взрывов — громче бомб, потому что бомбы падали с интервалами, а пение не прерывалось. «И знаешь, папа, это были не очень воинственные голоса, это были голоса влюбленных девушек. Они пели воинам Республики, как своим любимым. А мы с Мигелем еще наверху, у пулемета, случайно коснулись друг друга руками и подумали об одном и том же — что девушки пели нам, Мигелю и Лоренсо, и что они нас любят…»
Потом рухнул фасад храма, и они оба прильнули к крыше, засыпанные пылью, и ему вспомнился Мадрид, впервые увиденный; вспомнились кафе, переполненные людьми, где до двух, до трех часов ночи говорили только о войне, говорили весело, с уверенностью в победе. Он подумал о том, что Мадрид все еще держится, а женщины мастерят там себе бигуди из пустых патронов… Они поползли к лестнице. Мигель еле двигался. А Он с трудом волочил свое огромное ружье — бросать нельзя, потому что на каждые пять бойцов приходится по одному ружью.
Они спускались вниз по винтовой лестнице.
«Казалось, тут, в доме, плачет ребенок. Трудно сказать, может, это был не плач, а завывание сирены, воздушная тревога».
Но ему виделся покинутый ребенок. Они спускались ощупью, в полной темноте. Когда вышли на улицу, им почудилось, что там день.
Мигель сказал: «No pasardn!»[64] И женщины Ответили ему: «No pasardn!» Тьма, наверное, сбила юношей с пути, потому что одна из женщин, догнав их, сказала:
— Туда нельзя, идемте с нами.
Когда глаза привыкли к ночному сумраку, они увидели, что лежат ничком на тротуаре. Взрыв отгородил их от вражеских пулеметов. Улица была завалена. Он вдохнул пыль и запах пота лежавших рядом женщин. Повернул голову, чтобы увидеть их лица, но увидел только берет и вязаную шапочку. Наконец девушка, упавшая неподалеку, подняла лицо, тряхнула каштановыми полосами, запорошенными известковой пылью, и сказана:
— Я — Долорес.
— Я — Лоренсо, а это Мигель.
- Стучит! - Иван Тургенев - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Равнина в огне - Хуан Рульфо - Классическая проза
- Я, Бабушка, Илико и Илларион - Нодар Думбадзе - Классическая проза
- Изумрудное ожерелье - Густаво Беккер - Классическая проза
- Али и Нино - Курбан Саид - Классическая проза
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Ваш покорный слуга кот - Нацумэ Сосэки - Классическая проза
- Вели мне жить - Хильда Дулитл - Классическая проза
- Пнин - Владимиp Набоков - Классическая проза